— Я знаю, — ответила я.
Дело-то было в том, что я была с ним согласна. Представления врачей о здоровье и болезни уж точно были гораздо безумнее, чем у Брайана. Их непробиваемость была такой явной, что если бы Брайан в действительности был Богом, они бы ни за что не догадались.
— Все это вопрос веры, — сказал он. — Это всегдабыл только вопрос веры. Мое слово или слово большинства? Ты выбираешь большинство. Но это не делает тебя правой. И более того — и ты знаешь это. Мне жаль тебя. Ты дьявольски слаба. У тебя никогда не было стержня. — Он вылепил из пластилина тоненькую полоску.
— Брайан, ты должен попытаться понять мое положение. Я чувствую, что скоро сломаюсь под нажимом. Твои родители все время кричат на меня. Доктора читают наставления. Я уже не знаю, кто я…
— Ты под нажимом? Ты? Кого предали — тебя или меня? Кого напичкали торазином — тебя или меня? Кто был продан в Египет — ты или я?
— Мы оба, — сказала я, плача. Крупные соленые капли текли по моему лицу и затекали в уголки рта. Такие вкусные. Слезы вообще очень вкусные. Они словно убеждают тебя в том, что ты можешь наплакать целую утробу слез и снова свернуться там в позе зародыша. Алиса в море собственных слез.
— Мы оба! Какая насмешка!
— Это правда, — сказала я, — нам обоим больно. Ты не можешь монополизировать боль.
— Уходи, — сказал он, взяв со стола расплющенный пластилин и начиная сворачивать его в ужа, — «ступай в монастырь, Офелия…»
— А ты, по-моему, не помнишь, что покушался на мою жизнь, нет? — Я понимала, что не должна была так говорить, но я очень разозлилась.
— Твою жизнь! Если бы ты любила меня, если бы ты понимала, в чем состоит проклятье жертвенности, — если бы ты не была таким испорченным отродьем, ты бы не несла эту чушь о своейжизни!
— Брайан, ты не помнишь?
— Что не помнишь? Я помню, как ты выдала меня — вот что я помню.
Неожиданно до меня начало доходить, что эти две версии кошмара, через который мы прошли — его версия и моя — совершенно не совпадают. Брайан не сочувствовал моему несчастью: он о нем ничего не знал.
Он даже не помнил, в связи с чем его отправили в больницу. Сколько других версий происшедшего существовало, кроме моей? Версия Брайана, его родителей, моих родителей, врачей, медсестер, социальных работников… Бесчисленное количество версий, бесчисленное число реальностей. Мы с Брайаном пережили один и тот же кошмар, а теперь получается, что ничего мы вместе не переживали. Мы вошли в эту реальность через одну и ту же дверь, а потом наши пути разошлись по разным туннелям; оставшись в одиночестве, разделенные темнотой, мы вышли в результате в разных концах земли.
Брайан холодно смотрел на меня, как будто я была его заклятым врагом. За всю свою жизнь я не могла вспомнить, что мы сказали тогда друг другу на прощание.
У нас с отцом до отлета в Нью-Йорк оставалось еще полдня. Мы наняли машину и поехали в Тихуану, где купили начинающую черстветь пиньяту— кошмарного розового осла. Мы бродили по улицам, обсуждая «местный колорит», делая банальные замечания о бедности здешних жителей и роскоши здешних храмов.
Мой отец все еще хорош собой и в свои шестьдесят выглядит лет на пятнадцать моложе. Он следит за своим здоровьем, ухаживает за редеющими волосами. У него пружинистая походка, эту походку я переняла у него. Мы похожи внешне, похоже двигаемся. Мы любим играть словами и острить, но совершенно не находим общего языка. Мы всегда немного смущены присутствием друг друга, словно существует какая-то ужасная тайна наших истинных взаимоотношений, но мы никогда не упоминаем о ней. Что это за тайна? Я помню, как он стучал мне в стенку, когда я засыпала, чтобы я не боялась темноты. Я помню, как он менял мою простыню, когда я описалась в три года, и кипятил для меня молоко, когда мне было восемь и я страдала бессонницей. Я помню, как он однажды сказал мне (после того, как я застала родителей за жуткой ссорой), что они останутся вместе «ради меня»… Но даже если бы за всем этим скрывалось что-нибудь еще — детские искушения или сцены первородного греха — моя перепсихоанализированная память никогда не пошла бы дальше этих воспоминаний. Иногда запах кусочка мыла (или чего-нибудь домашнего) будит смутные, давно забытые картины детства. И тогда я задумываюсь вот над чем: сколько еще других воспоминаний скрывается в глубине моего сознания; мое собственное сознание — это последняя бескрайняя terra incognita; и меня переполняет предвкушение чуда-открытия в один прекрасный день новых миров внутри себя. Вообразить потерянную Атлантиду и другие опустившиеся на дно острова детства, которые только того и ждут, чтобы их обнаружили. Наше внутреннее пространство совершенно не освоено. Миры внутри миров. И как чудесно, что они еще ждут нас! И если мы не можем их открыть, то лишь потому, что еще не создали необходимое для этого устройство — космический корабль или подводную лодку, или стихотворение, которое позволит нам попасть туда.
Отчасти по этой причине я пишу. А как еще я узнаю свои мысли, если не прочитаю то, что написала? Мое писательство — это и есть подводная лодка и космический корабль, который доставит меня в неизведанные миры внутри моего сознания. Это приключение бесконечно и неутомительно. Если я научусь создавать необходимое устройство, я смогу открыть новые земли. А каждое новое стихотворение — новое устройство, дающее мне возможность погрузиться еще глубже, или взлететь еще выше, чем в предыдущей раз.
Мой брак с Брайаном распался скорее всего в тот день, когда мы бродили с моим остроумным отцом по Тихуане. Отец изо всех сил старался быть ласковым и услужливым, но я думала только о том, что кругом виновата. Выбор был прост: если я останусь с Брайаном, я сойду с ума или, в крайнем случае, потеряю индивидуальность. А если я брошу его наедине с его безумием на попечение врачей, я брошу его совсем — и это сейчас, когда он больше всего во мне нуждается. В каком-то смысле я действительно предалаего. Нужно было выбрать между ним и мной, и я выбрала себя. Сознание своей вины все еще мучило меня. Далеко в чулане моего сознания (там, где хранились неведомые мне воспоминания детства) существовал блистательный образ идеальной женщины, этакой еврейской Гризельды. Она была и Руфью, и Эсфирью, и Иисусом, и Марией в одном лице. Она всегда подставляла левую щеку. Она была средством, веслом, у нее не было ни собственных нужд, ни собственных желаний. Когда муж ее бил, она понимала его. Когда он бывал болен, она ходила за ним. Когда болели дети, она выхаживала их. Она готовила, убирала дом, бегала по магазинам, покупала книги, выслушивала чужие жалобы, посещала кладбище, прибирала могилы, содержала сад, пропалывала цветы, и тихонько сидела на хорах синагоги, пока мужчины внизу возносили молитвы о неполноценности женщин. Она обладала всеми навыками, кроме самосохранения. И втайне я всегда стыдилась, что я не такая. Хорошая женщина живота бы не щадила в заботах и хлопотах о безумном муже. А я не была хорошей женщиной. У меня было множество других дел.
Но если я многого лишена была с Брайаном, мне вдвое больше досталось с Чарли Филдингом. Потому что истинный мазохизм — хороший, здоровый, «нормальный женский мазохизм» наполнял мои отношения с Чарли (которые завязались после разрыва с Брайаном). Ну до чего интересно, как это мы всегда умудряемся находить следующего парня еще хуже, чем предыдущего. Феномен «усугубленных вторых», классический случай в психологии.
Дирижер
Землетрясение это или просто
встряска?
Отличный соус, старая сказка.
Вот коктейль — только радости,
а не печали,
все один к одному, как нам обещали?
Я все предчувствовал верно
или наоборот?
Я слышу Баха или это Кол Портер
поет?
Кол Портер «На недолговечную любовь», 1938