– Мариновать их будем или солить? – поддержал шутку Леня.
– Я подошел к самой вышке, – сказал Григорий Борисович. – Так охранник на меня окрысился, мол, не положено…
– А я видел, как попугай слез с жердочки и сам собирал грибы в фуражку, – вставил Леня,
– Попугай?
– У нас в колонии так караульных называли, – ухмыльнулся Леонид. – Нужда припрет – можно будет попробовать с охранником сладить.
– Скоро нам понадобятся люди, – продолжал Шмелев. – Ты потихоньку прощупай своих путейцев – парочку бы парней завербовать…
– Опасно, – ответил Леонид. – Костыль каждое утро политинформацию проводит – на мозги капает. Уже трое заявления в партию подали.
– Подавай и ты.
– Мне не предлагают, – ухмыльнулся Супронович. – Больно рожа у меня для партии неподходящая!
– Прошлое, Леня, прошлое, – рассмеялся Григорий Борисович. – Как говорят, рад бы в рай, да грехи не пускают.
– Мне этот рай как-то ни к чему, – пробурчал Леонид.
– Будет и на нашей улице праздник, – похлопал его но крепкому плечу Шмелев.
– Скорее бы, – сказал Леонид. – Дай срок, со всеми посчитаемся!
3
Иван Васильевич Кузнецов объявился в Андреевке поздней осенью 1939 года. Пожил с семьей с неделю и вдруг за вечернем чаем в доме Абросимова заявил, что нынче с вечерним уезжает в Ленинград. Он получил новое назначение – будет работать там. Не говорил об этом до последней минуты, потому что не хотел портить Тоне настроение…
– И все-таки испортил, – чувствуя, как закапали слезы, проговорила Тоня и сама не узнала своего голоса.
– Не реви, глупая, – заметил Андрей Иванович. – Радоваться надо: будешь жить в Питере.
– Да нет, пока Тоня поживет с вами, – сказал Иван Васильевич.
– Не по-людски вы живете, – вступила в разговор Ефимья Андреевна. – Ты – там, она – здесь. Горе тому, кто плачет в дому, а вдвое тому, кто плачет без дому.
– Зачем же я замуж выходила? – сдерживая слезы, сказала Тоня. – Нянчить детей и глядеть в окошко, когда милый объявится?
– Устроится в Ленинграде, – приедет за тобой, – недовольно поглядел на дочь Андрей Иванович. – Чуть что – слезы, грёб твою шлёп!
Ефимья Андреевна смотрела на зятя глубокими глазами. Фарфоровая чашка с чаем в ее руке чуть слышно брякнула о блюдце. Подавив тяжелый вздох, она взяла из сахарницы кусочек мелко колотого сахара, положила в рот и отхлебнула. Пока за столом продолжался разговор о новой перемене в судьбе Ивана и Тони, Ефимья Андреевна помалкивала, слушая их в пол-уха. Она совсем не разделяла оптимизма мужа: не жить их дочери в Питере, потому как Иван никогда ее туда не возьмет. Чувствует ли дочь, что пришел конец ее семейному счастью?.. Да и можно ли назвать ее жизнь с Иваном счастливой? Часто ли в доме слышен ее звонкий смех? И не поет совсем, а голос у нее чистый, душевный, в самодеятельности участвовала… Нервной стала Тоня, на детей кричит, особенно Вадьке достается, встает с красными глазами и с утра до вечера строчит и строчит на швейной машинке… Родив Галю, бросила работу. Теперь ее работа – ждать мужа. И вот дождалась…
С самого начала Ефимья Андреевна предчувствовала, что рано или поздно все так и случится. И почему такой дар дан ей, матери, а не детям? Лучше бы они умели предчувствовать и, может быть, тогда бы по-умному распорядились своими жизнями? Знала она и то, что Митя не будет жить с Александрой Волоковой… А вот в Алене и Дерюгине уверена, как в самой себе. Эти всю жизнь проживут душа в душу. А ведь взял-то ее Григорий Елисеевич оё-ёй с каким изъяном! Ниночка-то совсем на него не похожа…
Не жалко Ефимье Андреевне, что уезжает из Андреевки Иван, жалко Тоню. Каково ей с двумя детьми жизнь заново строить? Да и любит она его. Ох как еще будет мучиться, убиваться по нему! Все глаза-то свои выплачет… А горе молодую женщину не красит. Не успеет оглянуться – и морщины по белу лицу пойдут. Бабий век недолог. Что ж, жизнь прожить – не поленницу дров сложить. Не она ли молила святую богородицу за Тоню? А может, услышала молитвы и вняла им? Может, все еще повернется к лучшему?..
– … Фашист полз к нашим окопам за «языком», и у меня была точно такая же задача, – рассказывал Кузнецов. – Я его немного раньше заметил, хотя была ночь. Сижу в воронке и гадаю: сюда он скатится или к кустам прижмется? Дело в том, что с обеих позиций ракеты пускали. Гляжу, ползет к воронке – тут я его и сграбастал! Надо сказать, здоровенный попался детина. Молча возимся на дне, а над нами зеленые ракеты, как цветы, распускаются… И надо же такому случиться: я у него парабеллум выбил из рук, а он мой пистолет вырвал. Стрелять ни я, ни он не хотели. Мне он нужен был живым, и, как оказалось, я ему тоже. Он бормочет по-немецки, что, как куренка под мышкой, унесет меня к своим, а я ему тоже, мол наши окопы ближе… Он – за нож, я его вырвал и перебросил через край воронки, а свою финку не достаю да и достать ее мудрено: лежим вплотную друг к другу… Я задыхаюсь: он гад, видно, нажрался чеснока, разит, как от бочки! В общем, получилось у нас, как в басне: «Я медведя поймал!» – «Так тащи!» – «Я бы рад, да он не пускает…»
– Так до утра и просидели в воронке? – спросил Андрей Иванович. – Так кто же кого поймал, грёб твою шлёп?
– Раз я сижу с вами, пью чай… – улыбался Кузнецов. – Часы разбил об его башку! Оглушил и на себе доволок до своих. Очень интересный тип оказался. Осведомленный и, кроме всего прочего, был чемпионом по французской борьбе. Силен, черт! Мне ключицу сломал и палец чуть не отвернул…
Галю и упирающегося Вадима отправили спать. Тоня отдала им коробку с шоколадными конфетами – гостинец отца.
– Может, завтра поедешь? – с надеждой посмотрела она на мужа. – Я еще не все постирала.
– До поезда два часа, – беспечно заметил Иван. Тоня прикусила нижнюю губу и отвернулась, Пальцы ее крошили на столе печенье.
На гимнастерке мужа поблескивал новенький орден Красного Знамени. Конечно, ему там досталось, наверное, не раз жизнью рисковал. Послушаешь его, так все было легко и просто: нашел, оглушил, приволок… Ключица заметно выпирает у шеи, а мизинец на левой руке не до конца разгибается.
Вадим не отходил от отца, щупал орден, задавал бесконечные вопросы, потом заявил, что, когда вырастет большой, станет военным, как папа.
Семь лет замужем Тоня, но так до конца и не узнала мужа.
Смутные предчувствия терзали ее душу, но то, что Иван вдруг так неожиданно уедет, ей и в голову не приходило. За прошедшую неделю он и словом не обмолвился о крутой перемене в их судьбе, И оттого, что он скрыл от нее свое назначение в Ленинград, Тоня наконец поняла, что брать ее с детьми туда он не собирается, иначе с какой стати молчал бы?..
Она поймала сочувствующий взгляд матери и, не в силах сдержать рыдания, вышла в другую комнату. Усевшись на узкую железную кровать и не включая свет, она дала волю слезам.
В переднике с полотенцем через плечо заглянула мать. Стоя на пороге, скорбно поджала губы, покачала головой.
– Плачь не плачь, а улетел твой ясный сокол, – произнесла она.
– Мог бы сказать-то? – подняла на нее заплаканные глаза Тоня. – Чемодан сюда принес, а мне ни слова.
– Ежели чего такого задумал, сама знаешь, его не своротить в сторону, – продолжала Ефимья. Андреевна. – Мужик упрямый, норовистый.
– Чего задумал?
– Про то мы с тобой не знаем.
– Какой-то чужой он приехал оттуда, – пожаловалась Тоня. – Думаю, нагляделся там разных ужасов, он ведь отчаянный – в самое пекло полезет, видишь, орден заслужил..,
– Отчаянный, – согласилась мать, – такого и дети не удержат.
Тоня сидела боком к матери, глядя в прямоугольник окна. В сумраке смутно вырисовывались замшелая крыша дома Широковых и огромный купол старой березы, правее ее ярко светилась голубым светом большая звезда.
– Думаешь… он уйдет? – У нее не повернулся язык сказать «бросит».
– Языком мелет напропалую, зубы скалит, а думает, дочка, о другом, – ответила мать. – И думы евонные – далекие от тебя и дома нашего.