Пока поезд ждет, остановившись на перегоне, Оскар наклоняется к сумке и вытаскивает оттуда свернутый в трубку номер «Шпигеля», который сам открывается на нужной странице. Ему незачем перечитывать эту статью, он помнит ее почти наизусть. Вместо чтения он принимается разглядывать фотографию. На ней запечатлен сорокалетний белокурый мужчина с белесыми ресницами и глазами как из голубого прозрачного стекла. Мужчина смеется, и его рот принимает от этого форму, близкую к четырехугольнику. Этот смех Оскар знает лучше, чем свой собственный. Осторожно погладив лоб и щеки портрета, он внезапно придавливает его большим пальцем так, словно хочет затушить сигарету. Остановка поезда нервирует его. В соседнем отделении мамаша в цветастом платье кормит свое семейство бутербродами из пластиковых коробочек. В воздухе разливается аромат салями.
— Уже четыре! — восклицает отец семейства, лицо которого покоится на пухлом жировом валике. Рукой с бутербродом он хлопает по газете. — Вот! Четвертая смерть. От потери крови при операции. Главный врач по-прежнему все отрицает.
— Четверо негритят, — запевает звонкий детский голосок, — пошли кататься в лодке…
— Тише! — шикает мамаша и затыкает поющий рот куском яблочного пирога.
— «Не кроются ли за этим эксперименты, проводимые фармакологическими фирмами над пациентами?» — читает вслух папаша.
По-мужичьи вульгарно выпятив губы, он пьет пиво из горла.
— Кругом преступники! — говорит мамаша.
— Да их бы всех…
— Будь моя воля…
Оскар снова засовывает «Шпигель» в сумку, подумав про себя, что авось при встрече с Себастьяном от него не будет разить салями. Он поспешно встает и уходит из этого отделения. Поезд внезапно дергается, и он еле удерживается на ногах.
«На войну бы отправлять это дурачье! — произносит он мысленно, пристраиваясь у стенки в коридоре возле туалетов. — Хоть бы их спалили в дебрях Африки, в азиатских джунглях, да не все ли равно где! Еще пятьдесят лет мира, и народ в этой стране выродится в обезьян».
За окном проносятся первые аккуратные садики пригородов Фрейбурга.
3
— Как хороши летние дни во Фрейбурге!
Оскар стоит у распахнутого окна, наполовину закрытого занавеской, и покачивает вино в бокале, вдыхая аромат глициний, красотой которых только что любовался с улицы, выйдя из такси. Хотя одет он, несмотря на жару, в темный свитер, вид у него такой свежий, словно он вообще не способен потеть. За спиной у него скрипнул паркет. Он оборачивается.
Себастьян, войдя в просторную столовую, приближается к нему от двери. На ходу он подчеркнуто раскованно помахивает руками. Весь вид его воплощает в себе полную противоположность Оскару. Волосы у него настолько же светлые, насколько они темные у приехавшего друга. Если Оскар всегда держится так, словно явился на торжественный прием, то в Себастьяне есть что-то мальчишеское. Его движениям свойственна веселая мальчишеская развинченность, и хотя он хорошо одевается — сегодня на нем полотняные брюки и белая рубашка, — глядя на него, всегда кажется, будто рукава и брюки у него коротковаты, как у подростка. Можно подумать, что взросление и старение в его случае сплошная ошибка, да, впрочем, оно и ограничивается у Себастьяна тем, что веер смешинок возле глаз и вокруг рта разворачивается на его лице все шире.
Он подходит почти вплотную, поднимает руку с теплой и сухой, как он знает, ладонью и берет ею Оскара сзади за шею. Когда запах Оскара повеял на него, словно старое воспоминание, он на миг прикрыл глаза. То спокойствие, с каким они переносят близость друг друга, выдает долгую привычку.
«Через четыре дня я убью человека, — говорит Себастьян. — Но пока я об этом еще не знаю».
Во всяком случае, он мог бы так сказать, не солгав. Но вместо этого заявляет:
— Летние дни во Фрейбурге так же прекрасны, как люди, которым выпало ими наслаждаться.
Светский тон не удался и скорее выдает, нежели прикрывает, напряженность Себастьяна. Его ладонь скользнула вниз и повисла в воздухе, когда Оскар плавным движением отступил в сторону. Внизу под окном Бонни и Клайд добрались до конца улицы и теперь проплывают мимо дома, несясь по воле волн, как две щепки.
— К делу, — приступает Оскар, следя глазами за утками. — Я прочел твои излияния в «Шпигеле».
— Я расцениваю это как поздравление.
— Это ультиматум, cher ami [6].
— Господи! Оскар! — Себастьян засовывает одну руку в карман, а другой проводит себе по лицу. — Солнце светит. Птички поют. Дело же идет не о жизни и смерти, а о физических теориях!
— Даже такая безобидная теория, как теория о том, что Земля — это шар, стоила жизни целой куче людей.
— Если бы у Коперника был друг вроде тебя, — говорит Себастьян, — мы бы по сей день сидели на плоском диске.
У Оскара дрогнули уголки губ. Он вытащил мятую пачку сигарет и подождал, пока Себастьян, который сам не курил, нашел спички и подал ему огонь.
— А если бы Коперник верил в теорию множественных вселенных, — произнес Оскар, не вынимая изо рта подскакивающую на каждом слове сигарету, — человечество погибло бы от слабоумия.
Себастьян вздыхает. Нелегко спорить с человеком, участвующим в величайшем научном проекте нового столетия. Цель Оскара — соединить квантовую механику с общей теорией относительности. Он хочет увязать между собой Е = hv и G αβ= 8 π Т αβ, соединив две картины мироздания в единое представление. Один вопрос — один ответ. Единая формула, которая описывает все. В своих поисках того, что называется Theory of Everything [7], он отнюдь не одинок. Толпы физиков наперегонки трудятся над этой задачей, отлично зная, что победителю достанется не только Нобелевская премия, но и ломтик бессмертия как продолжателю дела Эйнштейна, Планка и Гейзенберга. В людской памяти его имя навеки останется связанным с целой эпохой — а именно эпохой квантовой гравитации. У Оскара есть на это неплохие шансы.
Выражаясь вежливо, место Себастьяна в научном мире лежит в несколько иной плоскости. В университете он занимается экспериментальной физикой в области нанотехнологий. И хотя в этой сфере у него блестящее имя, но по сравнению с теоретиком он (по мнению Оскара) примерно то же, что каменщик по сравнению с архитектором. Себастьян не участвует в гонке за бессмертной славой. В свободное время он занимается гипотезой множественных вселенных, которая, как видно уже по названию, не является (по мнению Оскара) предметом теоретического изучения, а относится к разряду несерьезных увлечений. Это поле давно обглодано до корней. Серьезные ученые забросили его уже пятьдесят лет назад; теперь же на нем пасутся (по мнению Оскара) одни лишь краснобаи и эзотерики. Одним словом, тупик.
В душе Себастьян знает, что Оскар нрав. Иногда он чувствует себя мальчиком, который, не желая слушать, что говорят ему старшие, нарочно упрямится, пытаясь из обыкновенной стеклянной банки и проволочки смастерить электрическую лампочку. Перед менее одаренными коллегами, перед студентами, да и перед самим собой он продолжает утверждать, будто бы нащупал новый подход к вопросам времени и пространства и что, дескать, его подход означает большой шаг вперед по сравнению с теорией множественных вселенных. Если серьезно, то сейчас уже и не важно, верит ли в это Себастьян или нет, теперь ему не остается другого выхода, как держаться однажды избранного пути. Если бы он даже захотел вступить в игру, которую ведет Оскар, то за десять с лишним лет он слишком отстал, чтобы теперь наверстать упущенное. После того как экспериментально было подтверждено существование W- и Z-бозонов, в деле создания «теории всего» забег вышел на финишную прямую. Оскару и Себастьяну тогда шел третий десяток, то есть они были в том возрасте, когда человеку приходят лучшие (Оскар: единственные) идеи, до каких он может додуматься в жизни. Оскар уже тогда целиком посвятил себя своей теории дискретного времени, как влюбленный, бросив все к ногам своего кумира. С тех пор он изо дня в день, час за часом, неделю за неделей безраздельно служил ей более десяти лет, и независимо от того, вознаградит ли она его в ответ за его служение или нет, Себастьян не будет иметь к этому никакого отношения. Однажды, задетый за живое, он сделал свой выбор, и не только в пользу другой теории, но, главное, в пользу совершенно другой жизни.