Оху, кажется, мучила похожая боль. Он, правда, хохотал что есть мочи, и грудь его сотрясалась, когда он звал своих животных, но после того, как Арабелла выдала тайну Лилли, Регина убедилась, что Оха тоже не тот всегда дружелюбный, добрый великан, которого она любила с детства. На самом деле он был возродившийся Архимед, не желавший, чтобы кто-то трогал его чертежи [101].
Он давал имена курам и быкам. Петухов звали Цицерон, Катилина и Цезарь; куры у Охи тоже были мужского рода и происходили из Рима. Самых красивых звали Антоний, Брут и Помпей. Когда Лилли звала кур, чтобы покормить их, Оха часто усаживался в свое кресло, доставал с каминной полки всегда одну и ту же книгу и читал, не производя при перелистывании страниц никакого шума. Несколько минут он громко хохотал, причем хохот шел внутрь груди, как будто он подавился своим весельем. Внимательно наблюдая за ним, Регина все чаще вспоминала Овуора, который первый открыл ей, что сон с открытыми глазами делает голову больной.
Волов называли именами композиторов. Шопен и Бах лучше всех ходили в упряжке; быка звали Бетховен, его младший сын уже четыре часа носил имя Моцарт. Когда он родился, из-за слабых схваток у Дездемоны и ее внезапно начавшейся одышки Маньяле пришлось позвать на помощь брата. Роды счастливо разрешились, и Лилли торжественным голосом предложила Регине дать спасенному теленку имя.
— Почему Регина? — возразил Оха. — Она же не знает наших порядков, а имя дается на всю жизнь.
— Не глупи, — сказала Лилли, — пусть ребенок порадуется.
Регина была слишком переполнена счастьем Дездемоны, чтобы заметить, что Лилли только что бросила ей часть добычи Охи. Она положила руку на голову коровы, пустив запах довольства в нос, а в голову — воспоминания, которые слишком быстро приготовились к бою. Так как она одновременно думала и о мертвом ребенке матери, и о рождении брата, то забыла в момент ответственного решения, что скотину в Гилгиле надо заколдовывать музыкой. Ей пришло на ум едва не опоздавшее спасение крепкого теленка.
— Дэвид Копперфилд, — обрадовалась она.
Оха замотал головой, опрокинул непривычно сильным движением парафиновую лампу, которую держал Маньяла, и сказал немного зло:
— Ерунда.
Мерцающий свет сделал его глаза маленькими; губы стали как два белых засова перед зубами, и впервые Регина услышала, как Оха и Лилли ссорятся — хотя и намного тише и не так долго, как ее родители.
— Назовем малыша Яго, — предложила Лилли.
— С каких пор, — спросил Оха, разрезав ножом собственный голос, — ты даешь имена волам? Я так радовался, что назову его Моцартом. И ты у меня этого не отнимешь.
На следующее утро Оха снова был тем пузатым великаном, который не пах ни волнением, ни беспокойством внезапного недовольства, а только сладким табаком и слабым запахом все понимающего хладнокровия. Силясь не смотреть на Лилли, он взглянул на Регину и сказал:
— Я не хотел тебя обидеть вчера.
Он тщательно пересчитал черные зернышки в своей папайе и потом продолжил, как будто ему нужно было совсем немного времени, чтобы перевести дыхание:
— Но, согласись, было бы странно, начни мы здесь раздавать английские имена. Знаешь, — улыбнулся он, — мы даже не в курсе, кто такой Копперфилд.
— Ничего страшного, — улыбнулась в ответ Регина. Эта внезапная вежливость смутила ее, и девочке показалось, что она по привычке, когда извинялась не раскаиваясь, сказала это по-английски. — Дэвид Копперфилд, — смущенно объяснила она, слишком поздно заметив, что вовсе не хотела открывать рот, — мой старый друг. И маленькая Нелл тоже, — добавила она.
Регина испуганно задумалась, надо ли дальше рассказывать Охе историю маленькой Нелл, но тут заметила, что его мысли были далеко. Когда он не ответил, Регина проглотила облегчение, не привлекая его внимания. Нехорошо говорить о вещах, которые заставляют сердце биться быстрее, если ему не может помочь чужой рот.
Маньяла, все время Стоявший возле серванта со сверкающими бокалами, белыми, с позолотой по краю, чашками и изящными танцовщицами из фарфора, пошевелившись, вытащил руки из длинных рукавов своего белого канзу. Он начал собирать тарелки, сначала медленно, потом все быстрее, заставляя приборы танцевать. Макс, сев в своей коляске, сопровождал каждый звук хлопком в ладошки, и это согрело уши Регины.
Чебети, столкнув с голых ног пуделя, встала и, посмотрев на Маньялу из-под полуприкрытых век, потому что он украл ее покой, сказала:
— Маленький аскари хочет пить, — и пошла за бутылочкой. От ее шагов деревянный пол легко задрожал, как случайно пойманный между деревьев ветер.
Лилли достала из кармана золотое зеркальце с крошечными камушками и так долго подкрашивала контур губ, пока они не стали выглядеть, будто их вырезали из ее красной блузки, а потом выдохнула в воздух поцелуй.
— Мне надо к Дездемоне, — сказала она.
— И к Моцарту, — засмеялась Регина. Она засмеялась еще раз, когда до нее дошло, что у нее наконец-то получилось выговорить имя без английского акцента. Она запечатлела легкий поцелуй, который только что подглядела у Лилли, на головке своего брата и заметила, как исчезли тяжесть из ее рук и ног и мятущиеся ночные мысли из ее головы.
Это было хорошее чувство, которое принесло сытость, как пошо вечерами в хижинах. Она услышала из лесу первые барабаны этого дня. За большими окнами солнце окрасило пыль во все цвета радуги. Регина так зажмурилась, что ее глаза стали щелочками и картинки начали изменяться. Очертания зебр состояли из одних только полос. Синева неба стала маленьким цветным пятнышком, акации потеряли свой зеленый цвет, а кедры почернели.
Регина взяла Макса из коляски и, положив его голову себе на плечо, накормила его уши. Она с напряжением ожидала тех светлых звуков, которые показали бы ей, что брат уже достаточно умен, чтобы наслаждаться интимностью. Когда Чебети зашла в комнату с бутылочкой и засунула ребенку соску в ротик, тишина сделала большое пространство маленьким.
Бутылочка почти опустела, когда Оха, вращая головой, сказал:
— Я очень завидую тебе, из-за твоего Дэвида Копперфилда.
При последних словах он заглотил слишком много воздуха, и Регина слишком долго давилась смехом, чтобы вовремя превратить его в приличествующий ситуации кашель.
— I’m sorry [102], — сказала она. В этот раз она тут же поняла, что говорит по-английски.
— Да ладно, — успокоил ее Оха. — Я бы тоже рассмеялся, если бы был на твоем месте и услышал такой ломаный английский. Поэтому мне хотелось бы иметь в друзьях Дэвида Копперфилда.
— Почему?
— Чтобы хоть немного чувствовать себя здесь дома.
Регина сначала разделила отдельные слова на слоги, а потом соединила их снова. Она даже перевела их на свой язык, но ей не удалось понять, почему Оха выпустил их из своего горла.
— Но ты же здесь дома, — сказала она.
— Можно и так сказать.
— Это же твоя ферма, — настаивала девочка. Она чувствовала, что Оха хочет ей что-то сказать, но он запер свой рот на замок, не издав ни звука, и она повторила:
— Ты здесь дома. Это твоя ферма. Все здесь такое красивое.
— Pro transeuntibus [103], Регина. Понимаешь?
— Нет, папа говорит, что латынь, которой нас учат в школе, годится только для собак.
— Для кошек. Спроси своего отца, когда снова будешь в Найроби, что значит pro transeuntibus. Он тебе все точно объяснит. Он умный человек. Самый умный из всех нас, но никто не решается признать это.
Голос Охи и его глаза уверили Регину, что он, точно как отец, хотел сказать о корнях, Германии и родине. Она приготовила уши для знакомых, нелюбимых звуков.
И тут вошла Лилли.
— Теленок, — сказала она, сжав губы в маленький красный шарик, — уже оправдывает свое имя.
Оха, засмеявшись в ответ, спросил: