— Repatriation [93], — сказал он.
— Что это значит? — неохотно спросила Йеттель, одновременно размышляя, должна ли она знать это слово, и надо ли позвать айу с ребенком домой, или лучше попросить Овуора поставить воду, чтобы кипятить пеленки. Она вздохнула, потому что принимать решения после обеда было теперь трудней, чем до рождения Макса.
— Да так, ничего. Просто вспомнил кое о чем, про что сегодня говорил капитан. Мне пришлось целую вечность искать одно распоряжение, которое все это время лежало у старого осла на столе.
— А, так ты у него был? Надеюсь, использовал удобный случай и дал ему понять, что тебя можно бы и повысить в звании? Эльза тоже говорит, что ты в таких вещах проявляешь мало напора.
— Йеттель, смирись наконец с мыслью, что беженцы в британской армии выше сержантов не поднимаются. Поверь мне, я мастер использовать удобные случаи.
Шанс спокойно поговорить с Йеттель о Германии больше не повторился. Этого не допустила «Дер Ауфбау». Через полтора месяца после объявления пришло первое из тех писем, которые так много говорили о прошлом, что у Вальтера не нашлось мужества расписывать Йеттель будущее, которое он и сам, в самом оптимистическом настроении, представлял себе весьма смутно.
Первое письмо пришло от одной старой дамы из Шанхая.
«Судьба привела меня сюда из прекрасного Майнца, — писала она, — и у меня теплится крошечная надежда, уважаемый господин доктор, через Вас узнать что-нибудь о судьбе моего единственного брата. В последний раз я получила от него весточку в январе 1939 года. Он тогда написал мне из Парижа, что хочет попытаться выехать к своему сыну в Южную Африку. К сожалению, у меня нет адреса племянника, а он не знает, что мне удалось с последним транспортом выехать в Шанхай. Теперь Вы — единственный человек, которого я знаю в Африке. Конечно, вы могли его встретить только случайно, но ведь все мы, выжившие, живем только благодаря случаю. Желаю Вашему сыну счастья. Пусть он вырастет в лучшем мире, чем тот, в котором пришлось жить нам».
Потом пришло еще много писем от незнакомых отправителей, которые только потому цеплялись за искру надежды получить информацию о пропавших родственниках, что те были из Верхней Силезии или в последний раз написали оттуда письмо. «Мой шурин погиб в 1934 году в Бухенвальде, — писал один человек из Австралии, — а моя сестра с двумя детьми переехала после этого в Ратибор, где устроилась на ткацкую фабрику. Я посылал запросы в Красный Крест, но там так и не смогли найти ее имя и имена детей ни в одном списке депортированных. Пишу Вам, потому что сестра однажды упоминала Леобшютц. Может, Вы когда-нибудь слышали ее фамилию или у Вас есть знакомые евреи в Ратиборе, которым удалось выжить. Знаю, как глупа моя просьба, но я еще не готов похоронить надежду».
— А я всегда думала, никто не знает, где находится Леобшютц, — удивлялась Йеттель, получив на следующий день похожее письмо.
— Хоть бы раз получить приятное известие.
— А мне, — подавленно ответил Вальтер, — только теперь стало ясно, как близко было от Верхней Силезии до Аушвица. Вот о чем я теперь думаю.
Волна чужого горя и бессмысленной надежды, прибившаяся берегу в Найроби, не только заставляла кровоточить собственные раны; своей мощью она порождала апатию.
— Хорошеньких ты дел наделал, — сказал Вальтер своему сыну.
Однажды в мае, в пятницу, Регина взяла почту из корзины Овуора.
— Письмо из Америки, — сообщила она. — От кого-то по имени Ильзе.
Она произнесла имя по-английски, и Йеттель рассмеялась.
— Таких имен в Германии нет. Дай-ка сюда.
Регина лишь успела сказать:
— Только не порви конверт, американские все очень красивые.
И тут увидела, как у матери побелело лицо и задрожали руки.
— Да я вовсе не плачу, — всхлипывала Йеттель, — это я так радуюсь. Регина, письмо от моей подруги юности, Ильзе Шоттлендер. Господи, вот счастье, что она жива.
Они уселись рядышком у окна, и Йеттель начала очень медленно читать вслух. Так, как будто ее голос хотел удержать каждый слог, прежде чем произнести следующий. Некоторые слова Регина не понимала, и чужие имена кружились возле ее ушей, как саранча на поле с молодой кукурузой. Ей стоило немалого труда смеяться и плакать как раз тогда, когда это делала мать, но она энергично заставляла свои чувства не отставать от материнской печали и радости. Овуор заварил чай, хотя время для него еще не настало, достал из шкафа носовые платки, которые у него были приготовлены для дней с чужими почтовыми марками, и уселся в гамак.
Когда Йеттель прочитала письмо в четвертый раз, они с Региной так устали, что уже не могли говорить. Только после обеда, к которому обе даже не притронулись, к великому огорчению Овуора, они снова смогли говорить, не вздыхая всей грудью.
Они думали, как рассказать о письме Вальтеру, и наконец решили вообще не упоминать о нем, положив на круглый стол вместе с обычной почтой. Но вскоре после обеда волнение и нетерпение выгнали Йеттель из дому. Несмотря на жару и дорогу без единой тени, она побежала с Региной, Максом в коляске, айей и собакой к автобусной остановке.
Автобус еще не остановился, когда Вальтер уже спрыгнул с подножки.
— Что-нибудь с Овуором? — испуганно спросил он.
— Он печет самые крохотные булочки в своей жизни, — прошептала Йеттель.
Вальтер мгновенно все понял. Он показался себе ребенком, который хочет насладиться предстоящей радостью до конца и даже не распаковывает нежданный подарок. Сначала он поцеловал Йеттель, потом Регину, погладил сына, насвистывая песенку «Don’t fence me in», которая так нравилась Чебети. И только потом спросил:
— Кто написал?
— Никогда не отгадаешь.
— Кто-нибудь из Леобшютца?
— Нет.
— Из Зорау?
— Нет.
— Ну, давай говори, а то я скоро лопну от любопытства.
— Ильзе Шоттлендер. Из Нью-Йорка. Я имею в виду, из Бреслау.
— Это дочка богачей Шоттлендеров? С Тауенциен-плац?
— Да, Ильзе же была в моем классе.
— Господи, я о ней уже много лет и не вспоминал.
— Я тоже, — сказала Йеттель, — но она меня не забыла.
Она настояла на том, чтобы Вальтер прочитал письмо еще на остановке. На краю дороги стояли две чахлые акации. Чебети, показав на них, достала из детской коляски одеяльце и расстелила его под той, что повыше, все еще напевая себе под нос красивую мелодию бваны. Смеясь, она вынула Макса из коляски, дала теням на мгновение поиграть на его лице и положила между своих ног. В ее темных глазах горели зеленые искорки.
— Письмо, — сказала она, — письмо, приплывшее по большой воде. Его принес Овуор.
— Вслух, папа, прочитай вслух, — сказала Регина умоляющим голосом маленькой девочки.
— Разве мама не читала его тебе уже миллион раз?
— Да, но она так плакала при этом, что я его все еще не поняла.
«Моя дорогая, милая Йеттель, — прочитал Вальтер, — когда мамочка вчера пришла с „Дер Ауфбау“, я чуть с ума не сошла. Я и сейчас еще взволнована и не могу поверить, что пишу тебе. От всего сердца поздравляю вас обоих с сыном. Пусть на его долю не достанется того, что пережили мы. Я еще отлично помню, как в Бреслау ты приходила к нам в гости с дочкой. Ей тогда было три годика, робкая была девочка. Наверное, она уже совсем невеста и по-немецки не говорит. Здешние дети беженцев все стыдятся говорить на так называемом „родном языке“. И правильно.
Я, правда, знала, что вы уехали в Африку, но там ваш след затерялся. Так что даже не знаю, с чего начать. Нашу историю недолго рассказывать. 9 ноября 1938 года эти звери разгромили нашу квартиру, а моего папочку, который лежал в постели с воспалением легких, выволокли на улицу и увезли. Тогда мы видели его в последний раз. Он умер в тюрьме через месяц. Я все еще не могу без отчаяния вспоминать то время, теперь это моя боль до конца жизни. Тогда я хотела покончить с собой, но мама этого не допустила.
Она, такая маленькая, нежная, у которой отец по глазам угадывал все желания, которой никогда не приходилось принимать никаких решений, обратила все, что у нас еще оставалось, в деньги. В Америке она отыскала какого-то дальнего родственника, который, как приличный человек, позаботился о нас. Я до сих пор не знаю, кто был в Бреслау нашим ангелом-хранителем и как мы добрались до пристани. Мы не решались с кем-нибудь говорить об этом. И прежде всего, мы не стали ни с кем прощаться (один раз, перед Вертхаймом, я видела твою сестру Кэте, но мы с ней не поговорили), потому что, если становилось известно, что кто-то решил эмигрировать, все еще усложнялось. Мы прибыли в Америку на последнем корабле, имея в багаже буквально несколько вещичек на память, не представляющих никакой ценности. Одна из них, поваренная книга нашей старой служанки Анны, которая и после „Хрустальной ночи“ не отказалась от своих тайных визитов к нам, оказалась нежданным сокровищем.