У всех богатых семейств, живших на больших фермах, с глубокими колодцами и лужайками перед солидными домами из белого камня, была айа. До того как Овуор пришел в Ронгай, он работал на такой богатой ферме у одного бваны, белого хозяина, который владел машиной и множеством лошадей и у детей которого, конечно, была своя айа.
— Дом без айи — не дом, — сказал он в тот день, когда привел молодую женщину из хижин на берегу реки. Новая мемсахиб, которую он научил говорить «сента сана», если она хотела поблагодарить кого-то, похвалила его одними глазами.
Глаза у айи были такие нежные, кофейного цвета, и большие, как у Суары. Руки у нее были изящные, а ладошки — белее, чем шкурка Руммлера. Она двигалась так же быстро, как молодые деревца на ветру, кожа у нее была светлее, чем у Овуора, хотя оба принадлежали к племени джалуо. Когда ветер рвал край желтой накидки, связанной толстым узлом на правом плече айи, ее маленькие крепкие груди качались, как шары на веревке. Айа никогда не сердилась и никуда не торопилась. Говорила она мало, но короткие звуки, вылетавшие из ее гортани, звучали как песни.
От Овуора Регина выучилась говорить так хорошо и быстро, что скоро местные понимали ее лучше, чем родителей. Айа же принесла в ее новую жизнь молчание. Каждый день после обеда они садились вдвоем в круглой тени акации, росшей между домом и кухней. Там нос лучше всего улавливал запах теплого молока и жареных яиц. Когда нос был сыт, а глотка становилась влажной, Регина тихонько терлась носом о накидку айи. Тогда она слушала, как бьются два сердца, пока не засыпала. Просыпалась она, только когда тени становились длиннее и Руммлер начинал лизать ей лицо.
Затем следовали часы, в которые айа плела из длинных травинок маленькие корзинки. Ее пальцы будили крошечных жучков, и только Регина знала, что это были божьи коровки, которые летели на небо исполнять ее желания. Айа тихонько прищелкивала во время работы языком, но губ при этом никогда не размыкала.
Ночь тоже звучала каждый раз по-своему. Как только становилось темно, начинали выть гиены, а от хижин доносились обрывки песен. Даже в кровати уши Регины находили себе пищу. Стены в доме были такие низкие, что не доходили до крыши, и Регина слышала каждое слово, доносившееся из спальни ее родителей.
Даже когда они шептались, их голоса были слышны так же отчетливо, как днем. В хорошие ночи они звучали сонно, как жужжание пчел или храп Руммлера после того, как он всего несколькими движениями языка опустошал свою миску. Но случались и очень долгие плохие ночи со словами, которые наскакивали друг на друга при первых завываниях гиен, внушали страх и замирали только тогда, когда солнце будило первых петухов.
После шумных ночей Вальтер приходил в хлев раньше пастухов, доивших коров, а Йеттель стояла в кухне с красными глазами и мешала свой гнев в кастрюле с молоком на дымящейся плите. После ночных раздоров ни один из двоих не мог сделать первый шаг к примирению, пока прохладный вечерний воздух Ронгая не гасил пыл дня и не охлаждал разгоряченные головы.
В такие моменты примирения, вперемешку со стыдом и замешательством, Вальтеру и Йеттель оставалось только радоваться чуду, которое произошло на ферме с Региной. Благодарные провидению, они чувствовали одновременно удивление и облегчение. Запуганная девочка, которая дома всегда держала руки за спиной, а голову на-клоненной, если чужие люди просто улыбались ей, преобразилась, словно хамелеон. Регина выздоровела благодаря однообразию жизни Ронгая. Она редко плакала, а смеялась, как только поблизости оказывался Овуор. Тогда из ее голоса исчезал малейший налет детскости, а сама она становилась воплощенной решимостью, которой завидовал Вальтер.
— Дети быстро приспосабливаются, — сказала Йеттель в тот день, когда Регина сообщила, что выучила язык джалуо, чтобы разговаривать с Овуором и айей на их родном наречии. — Это еще моя мама говорила.
— Тогда у тебя есть шанс.
— Не нахожу в этом ничего смешного.
— Я тоже.
Вальтер тотчас же пожалел о своем маленьком выпаде. Ему не хватало его прежнего таланта безобидного шутника. С тех пор как его ирония стала желчной, а недовольство Йеттель сделало ее непредсказуемой, нервы у них не выдерживали малейших колкостей, на которые в старые добрые времена они бы даже внимания не обратили.
Их счастье воссоединения длилось очень недолго и вскоре уступило место депрессии, которая мучила их. Не смея признаться в этом друг другу, они больше страдали от вынужденного совместного времяпрепровождения, которого требовала от них уединенная жизнь на ферме, чем от одиночества.
Вальтер и Йеттель не привыкли быть все время наедине и при этом были принуждены проводить друг с другом круглые сутки, без какого-либо отвлечения извне. Провинциальные посиделки, над которыми они смеялись в первые годы брака и которые даже считали обременительными, теперь казались им веселыми и увлекательными. Не было больше коротких расставаний, а значит, не было и радостных встреч, которые вырывали жало у ссор, представлявшихся им теперь невинными перебранками.
Вальтер и Йеттель ругались с того самого дня, как познакомились. Его кипучий темперамент не терпел никаких возражений; а в ней была самоуверенность женщины, которая была очень красивым ребенком и которую рано овдовевшая мать боготворила. До свадьбы они часто спорили из-за ерунды и, обвиняя друг друга в неспособности понять иную точку зрения, не находили выхода из ситуации. Только в браке они научились чередовать маленькие сражения и живительные примирения и приняли их как часть своей любви.
Когда родилась Регина, а через полгода к власти пришел Гитлер, Вальтер и Йеттель нашли друг в друге опору, гораздо более надежную, чем прежде, не понимая еще, что стали изгоями в нацистском «раю». И только пожив однообразной жизнью Ронгая, они поняли, что случилось на самом деле. Пять долгих лет они со всем пылом молодости сражались за иллюзию родины, которая давно отвергла их. И вот теперь им было стыдно за свою близорукость, за то, что долго не хотели замечать очевидного, уже давно открывшегося другим.
Время легко победило их мечты. На западе Германии стрелки на будущее без надежды были переведены еще первого апреля 1933 года, когда случился бойкот еврейских магазинов. Выгнали судей-евреев, профессоров уволили из университетов, адвокаты и врачи потеряли практику, торговцы — свои магазины, и все они распрощались с первоначальным убеждением, что этот кошмар ненадолго. Однако евреев Верхней Силезии благодаря Женевскому договору о защите национальных меньшинств поначалу не постигла та судьба, которой они не могли себе даже представить.
Вальтер, открывая практику в Леобшютце и даже став нотариусом, не понимал, что не избегнет общей участи.
В его воспоминаниях жители Леобшютца были — конечно, за отдельными исключениями, которые можно было пересчитать по пальцам, чем он в Ронгае все время и занимался, — людьми приветливыми и терпимыми. Несмотря на травлю евреев, начавшуюся и в Верхней Силезии, были люди, и число их в его памяти неуклонно росло, которые не захотели отказаться от услуг адвоката-еврея. Он тогда с гордостью, теперь казавшейся ему настолько же недостойной, насколько и необоснованной, считал себя исключением из числа тех, кто был проклят судьбой.
В тот день, когда закончилось действие Женевского договора, Вальтера выгнали из адвокатов. Это было его первое столкновение с Германией, которую он не хотел воспринимать всерьез. Удар был сокрушительный. То, что его инстинкт не сработал, так же как отказало и чувство ответственности за семью, он воспринял как ошибку, которую ему никогда не исправить.
Йеттель, с ее любовью к веселой жизни, вообще не почувствовала угрозы. Ей было достаточно обожания в узком кругу друзей и знакомых. С детства в подругах у нее были, скорее случайно, чем преднамеренно, исключительно еврейки, после школы она проходила обучение у адвоката-еврея, а через студенческий союз Вальтера, «КК» [5], у нее появились новые знакомые еврейской национальности. Ее не смущало, что после 1933 года ей пришлось общаться только с евреями Леобшютца. Большинство из них были ровесниками ее матери, и молодость Йеттель, ее шарм и приветливость оживляли их общество. К тому же Йеттель ждала ребенка и сама была самым настоящим ребенком. Очень скоро жители Леобшютца начали баловать ее так же, как мать, и, вопреки ожиданиям, ей очень понравилось жить в маленьком городке. А если Йеттель вдруг начинала скучать, она отправлялась проветриться в Бреслау.