— Что именно?
— Отказаться от своей фамилии. И родины.
— И начать роман с чужой дамой. Эх, Вальтер, ты из нас двоих всегда был лучше, а я — умнее.
— А как ты нас вообще нашел? — спросила Йеттельза ужином.
— Я еще в тридцать восьмом узнал, что вы поселились в Кении. Лизель написала мне об этом в Лондон, — сказал Мартин, снова потерев пальцами лоб. — Наверно, я мог бы ей помочь. Англичане еще принимали тогда незамужних женщин. Но Лизель не хотела бросать отца одного. Вы что-нибудь слышали о них?
— Нет, — сказали вместе Вальтер и Йеттель.
— Простите. Но спросить надо было.
— От моей матери и Кэте пришло письмо. Они написали, что их отправляют на Восток.
— Мне очень жаль. Господи, что за ерунду я говорю!
Мартин закрыл глаза, чтобы отогнать навязчивые картины, и все-таки увидел шестнадцатилетнюю Йеттель, в ее первом бальном платье. В его голове танцевали квадраты из тафты, желтые, фиолетовые, зеленые, как мох в маленьком городском парке. А он боролся с гневом, беспомощностью, яростно душа тоску.
— Ладно, — сказал он, нежно целуя Йеттель, — теперь ты мне рассказывай про мою лучшую подругу. Могу поспорить, что Регина стала первой ученицей. А завтра покатаемся на джипе.
— «Враждебные иностранцы» должны получить разрешение на то, чтобы покинуть ферму.
— Не надо никакого разрешения, если за рулем — сержант его королевского величества, — засмеялся Мартин.
Первая поездка с Мартином, Вальтером и Йеттель на передних сиденьях, Овуором и Руммлером на заднем была недалекой — до дуки Пателя.
Благодаря неизменному таланту Мартина превращать небольшое столкновение в большую войну это путешествие стало прекрасной местью за все те маленькие стрелы, которые Патель выпустил за четыре года из своего всегда заряженного лука в людей, которые не могли защититься.
Война и связанные с ней трудности — теперь Пателю приходилось каждый год вызывать в Кению еще одного сына и взамен него посылать одного обратно в Индию — заставили его относиться к людям еще хуже, чем раньше. Беженцы с ферм, которые все лучше говорили на суахили, чем по-английски, и, значит, плохо могли разговаривать с ним, были для Пателя желанным вентилем, через который он выпускал свое недовольство.
Он так мало продавал им товаров, что образовал свой собственный черный рынок. Вальтер и служащие с фермы в Ол’ Калоу должны были платить двойную цену за муку, мясные консервы, рис, пудинг в порошке, изюм, пряности, материю на платья, галантерею и, прежде всего, за парафин. Хотя такое взвинчивание цен официально было запрещено, в случае с беженцами Патель мог рассчитывать на терпимость властей. На их взгляд, такие мелкие подлости были безобидны и вполне соответствовали патриотическим чувствам и ксенофобии, усиливавшейся с каждым годом войны.
Мартин узнал об этих лишениях и унижениях только по дороге к Пателю. Он остановился перед последним, густым кустом шелковицы, послал Вальтера с Йеттель одних в лавку, а сам с Овуором остался в машине. Позднее Патель не мог простить себе, что не сориентировался в ситуации и не догадался сразу, что эти оборванцы с фермы Гибсона могли прийти в его лавку только в чьем-либо сопровождении.
Прежде чем взглянуть на Вальтера с Йеттель, Патель дочитал письмо. Он не спросил, чего они желают, а молча выложил перед ними муку со следами мышиного помета, помятые мясные консервы и намокший рис. Заметив, как ему показалось, обычную нерешительность покупателей, он привычно махнул рукой.
— Take it or leave it [41], — сказал он с издевкой.
— You bloody fuckin’ Indian, — закричал от дверей Мартин, — you damn’d son of a bitch [42].
Он сделал несколько шагов от двери и одним движением сбросил со стола банки и мешок с рисом. А потом вспомнил все ругательства, которые выучил за то время, пока был в Англии, и особенно в армии. Вальтер и Йеттель поняли из сказанного так же мало, как и Овуор, стоявший у двери в лавку, но выражение лица Пателя видели все. Из ворчливого диктатора с садистскими наклонностями он превратился в скулящую собаку, о чем в тот же вечер снова и снова рассказывал в хижинах Овуор.
Патель слишком мало знал о британской армии, чтобы правильно оценить ситуацию. Он посчитал Мартина, с его тремя сержантскими нашивками, за офицера и был достаточно умен, чтобы не начинать скандала. Он ни в коем случае не хотел из-за пары фунтов риса или нескольких банок консервов портить отношения с объединенными союзными войсками. Не дожидаясь приглашения, он принес из подсобки, отделенной от торгового зала занавеской, безупречные продукты, три больших ведра парафина и два рулона ткани, только вчера привезенных из Найроби. Неуверенным движением он положил сверху еще четыре кожаных ремня.
— Это отнести в машину, — приказал Мартин тем же тоном, каким командовал в шестилетнем возрасте польскими служанками и за это получил от отца пощечину. Патель был так напуган, что собственноручно выполнил его приказ. Овуор вышагивал впереди, держа в руках палку, как будто Патель, поганый сукин сын, был женщиной.
— Материал для Йеттель, а ремни все тебе. Я свои получу от короля Георга.
— Да куда мне четыре ремня? У меня только три пары брюк, и одна пара уже изношена.
— Тогда один достанется Овуору, чтобы он всегда помнил обо мне.
Овуор заулыбался, услышав свое имя, и онемел от силы волшебства, когда бвана аскари протянул ему ремень. Он отдал честь, как делали молодые парни, которым тоже можно было стать аскари, когда они на несколько дней возвращались к своим братьям в Ол’ Джоро Орок.
Так закончился первый день из семнадцати (умножить на двадцать четыре часа) дней счастья и полноты жизни. На следующее утро они поехали в Наивашу.
— Наиваша, — засомневался Вальтер, — только для приличных людей. Они, правда, не расставили везде таблички «Евреям вход воспрещен», но с удовольствием сделали бы это. Зюскинд мне рассказывал. Он поехал однажды туда со своим шефом, и ему пришлось остаться в машине, пока тот обедал в отеле.
— Посмотрим, — ответил Мартин.
В Наиваше было всего несколько маленьких, но хорошо построенных домов. Здешнее озеро, с растениями и птицами, было достопримечательностью колонии, его берег был усеян отелями, выглядевшими как английские клубы. Отель «Лейк Наиваша» был старейшим и самым дорогим. Там они и обедали, на заросшей бугенвиллеями террасе, поедая ростбиф и попивая первое пиво с того времени, как покинули Бреслау. Йеттель и Вальтер отваживались только перешептываться. Они стеснялись, что говорят по-немецки, и прятались за униформу Мартина, как дети, которые чувствуют себя за материнским фартуком защищенными от любой опасности.
Потом они плыли на лодке по озеру, между водяных лилий, в сопровождении голубых скворцов. Администраторы отеля сначала не хотели предоставить отдельную лодку для Овуора с Руммлером, но, впечатлившись угрожающим тоном Мартина, сдались. Портье-индус подчеркивал и до, и после прогулки, что у него есть особое предписание идти навстречу всем пожеланиям военнослужащих.
Когда они неделю спустя отправились в Наро Мору, откуда открывался красивейший вид на гору Кения, туда, по настоянию Вальтера, взяли не только Овуора, но и Кимани.
— Знаешь, мы с ним каждый день глазеем на эту гору. Кимани — мой лучший друг. Овуор-то у нас член семьи. Вот спроси Кимани про Эль-Аламейн.
— Ну ты и фрукт, — засмеялся Мартин, втискивая Кимани между Руммлером и Овуором. — Твой отец всегда ругался, что ты ему испортил персонал.
— Кимани нельзя испортить. Он не дает мне сойти с ума, когда страх пожирает мою душу.
— Чего ты боишься?
— Что я лишусь сначала места, а потом и рассудка.
— Да, борцом ты никогда не был. Меня удивляет, что Йеттель досталась тебе.
— Я был третьим вариантом. Когда Зильберманн ей не достался, она хотела тебя.
— Не болтай.
— Врать ты никогда не умел.