Томас подался вперед, перегнувшись через стол.
— Теперь-то уж все равно, если вам я расскажу, — произнес он. — Только вы сохраните это в тайне, очень вас прошу, иначе его семья тоже пострадает.
— Я никому не скажу. Но если Роджер был католиком, — продолжал я, пытаясь осмыслить услышанное, — и если ваш отец писал ему из Реймса, он, должно быть, делился с ним планами относительно деятельности в Англии? Возможно, Роджер принимал в этом какое-то участие?
— Содержание их писем неизвестно мне, сэр, — ответил Томас, вертясь от неловкости на стуле. — Доктор Мерсер сообщал мне лишь те новости, которые непосредственно касались меня.
— Разве их переписку ректор и его приспешники не перехватывали? И никому не казалось странным и подозрительным, что Мерсер переписывается с бывшим другом, осуждению которого он способствовал?
— Доктор Мерсер получал письма не по университетской почте, сэр. — Голос Томаса упал до шепота. — Он платил кому-то в городе, у кого есть возможность отправлять письма на материк и получать почту оттуда.
— Должно быть, этот «кто-то» — книготорговец?
— Я не спрашивал, это не мое дело. — Томас отвечал равнодушно, однако прятал глаза. Вдруг он подался вперед, лег грудью на стол и ухватил меня за рукав. — Сэр, за моего отца я не отвечаю, ни за его поступки, ни за письма, какие он посылал кому-то. Целый год я пытаюсь объяснить: все, чего я хочу, — это жить спокойно, покинуть Оксфорд, изучать право в Лондоне. Однако покуда во мне видят сына моего отца, никто не позволит мне стать юристом и обзавестись семьей. А уж теперь, когда он иезуитом заделался… — добавил мальчишка, совсем рассиропившись от жалости к себе. — Тайный совет расплодил соглядатаев, и рано или поздно ему все станет известно. Если только за меня какой-нибудь влиятельный человек не заступится.
Томас жалобно взирал на меня, однако я не замечал этого, поскольку в тот момент думал совсем о другом: если Эдмунд Аллен решил стать членом ордена иезуитов, он конечно же связан с католической миссией в Англии. Так вот почему комнату Мерсера обыскивали: письма Аллена, если в них содержались сведения насчет этого, послужили бы достаточной уликой для осуждения заговорщиков. Но убийство Роджера из этого не вытекало. Может быть, он угрожал предать соучастников? Или попросту перешел кому-то дорогу? Возможно, в переписке Роджера Мерсера и Эдмунда Аллена были названы чьи-то имена, и кто-то хотел любым способом спастись от разоблачения? Инициал «Дж», которым был помечен день убийства в календаре Мерсера, вполне мог означать Дженкса, прикинул я. Если человек способен, не поморщившись, отрезать самому себе уши, он столь же хладнокровно убьет любого, кто станет угрозой для его дела. Впрочем, может быть, я сам себя накручиваю, наслушавшись россказней Коббета?.. Слишком много вопросов, и слишком мало ответов. Я опустил голову на руки и уставился на стол.
— Вам нехорошо, доктор Бруно?
— Я подумал, быть может, Мерсера убил католик, — пробормотал я, не отдавая себе отчета в том, что думаю вслух; опомнился, лишь перехватив удивленный взгляд Томаса.
— Доктора Мерсера загрызла собака, — напомнил он мне.
— Полно, Томас! Часто у вас тут в Оксфорде бродячие псы на людей кидаются? Проникают в запертый двор колледжа?
— Не знаю, сэр. — Он снова спрятал глаза. — Знаю лишь то, что сказал нам ректор: калитку оставили незапертой, и в сад забрел бешеный пес.
Он заглянул в опустевшую кружку, словно пиво могло появиться там само собой, стоит лишь пожелать.
— Выпьем еще?
Он с готовностью закивал, я подозвал служанку и попросил принести еще две кружки пива. Когда служанка отошла, я в свою очередь перегнулся через стол и заставил Томаса взглянуть мне в глаза.
— Вы об этом и хотели поговорить со мной наедине? О вашем отце?
Томас поскреб ногтями дощатый стол.
— В день вашего приезда я принял вас за сэра Филипа Сидни, — тихо произнес он. — Вы были добры ко мне, когда ректор Андерхилл принялся меня позорить, и я подумал — глупо, конечно, с моей стороны — но я подумал, если вы дружите с таким человеком, как сэр Филип, вы могли бы заступиться за меня.
— И что мне ему сказать?
Юноша набрал в грудь побольше воздуху, потом медленно выдохнул, повертел ладони перед глазами, как будто на них был записан ответ.
— Я хотел бы покинуть Оксфорд, сэр. Я боюсь. Когда отца арестовали, меня дважды допрашивали в суде канцлера. Никто не верил, что я не был посвящен в его тайну. Меня допрашивали с пристрастием, не верили ни единому моему слову, повторяли одни и те же вопросы и переиначивали ответы, пока я не запутался.
Руки его сильно тряслись, дыхание участилось — ему даже вспоминать эти ужасы было тяжко.
— К вам применили пытки?
— Нет, сэр! Но они разбирали каждый мой ответ, — они же юристы, — все переворачивали, и получался какой-то иной смысл. А я был напуган, запутан, и в какой-то момент вдруг понял, что подтверждаю то, чего никогда не говорил, что вовсе не соответствует истине. Если они захотят кого-то в чем-то уличить, то невиновного заставят поверить в свое преступление. Я испугался, что по глупости могу сам себя оговорить. Это было ужасно, сэр.
— Представляю себе. — Я не мог не посочувствовать: ведь до сих пор ужас охватывал меня при одном воспоминании о той ночи, много лет тому назад, когда аббат объявил, что передаст меня в руки инквизиции. — И вы опасаетесь, что вас будут снова допрашивать, если узнают, что отец ваш сделался монахом-иезуитом?
Томас кивнул и впервые посмотрел мне прямо в глаза.
— Они и прежде не верили мне, что же будет теперь, когда станет известно, что отец вступил в орден? Меня повезут в Лондон допрашивать! Я слыхал о том, что делают с людьми, чтобы добиться от них нужных сведений! Они заставят человека сказать все, что им угодно.
Я припомнил разговор в саду Уолсингема, и меня даже пробрал озноб. Изнуренное лицо Томаса исказилось страхом. Он не притворялся — это был ужас, самый настоящий ужас.
— Власти сочтут, что вам достаточно известно и что имеет смысл подвергнуть вас суровому допросу? — мягко спросил я.
— Ничего я не знаю, сэр, ничего! — запротестовал он, и щеки его побагровели от волнения. — Но у меня не хватит мужества, и я не знаю, что могу наболтать, если меня будут пытать.
— Для начала скажите правду мне, Томас, — решительно потребовал я. — Я не смогу вам помочь, если вы что-то утаиваете.
— Я ничего не хотел знать, сэр, — прошептал он, смаргивая слезы. — Я просил отца не впутывать меня. Он требовал, чтобы я участвовал во всем, хотел взять меня с собой во Францию, чтобы ему не пришлось выбирать между верой и семьей. Он сообщал мне о всех их встречах и собраниях, хотел воспитать во мне преданность к этим людям, а я чувствовал только, что мне навязывают то, чего я вовсе не желаю знать. Я страдаю за чужую веру! — вскрикнул он вдруг, ударяя кулаком по столу.
— А добровольно расстаться с этими секретами вы не хотели бы? — осторожно предложил я. — Вы же понимаете: граф Лестер наградит любого, кто сообщит ему важные сведения о католическом заговоре в Оксфорде, а вы, безусловно, располагаете такими сведениями.
Томас уставился на меня, как будто смысл моих слов не сразу дошел до него.
— Я думал об этом! Вы когда-нибудь видели, как в Англии казнят обличенных в католицизме?
Я признался, что Бог миловал, не доводилось.
— А я видел. Отец повез меня в Лондон на казнь Эдмунда Кэмпиона и других иезуитов. Это было в декабре восемьдесят первого. Должно быть, отец хотел, чтобы я понял, какие ставки в этой игре. — Мальчик провел рукой по глазам, словно пытаясь изгнать из памяти страшную сцену. — Их распотрошили, как свиней на бойне, намотали кишки на веретено и стали медленно их вытягивать — заживо. Они все кричали, взывая к Господу, а в это время их внутренности палач предъявлял на потеху толпе, покуда не вырвал их сердца и бросил в печь. Я не мог смотреть на это, доктор Бруно, отвернулся и увидел лицо отца — он был в восторге, словно видел самое прекрасное зрелище на свете. Я не хочу быть к этому причастен, не хочу, чтобы у меня кровь была на руках. Сэр, я одного хочу: чтобы меня оставили в покое! — Голос его сделался пронзительным, парень невольно схватился за раненое запястье, словно от волнения у него вновь разболелась рана.