— Итак, Томас, — ласково заговорил я. — Что вы хотели мне поведать?
Юноша приподнял голову и пугливо поглядел на меня, решаясь.
— Три дня тому назад, в тот день, когда я так бесстыдно обратился к вам прямо во дворе, в день вашего приезда, сэр… В тот день я кое-что узнал об отце.
Он умолк, тяжело вздохнув, и как раз в этот момент мальчишка-разносчик подскочил к нам с пивом и хлебом. Тут я вспомнил Хамфри Причарда с его латынью и подумал: с тем тоже надо поговорить. Томас уткнулся лицом в кружку и дул пиво так, словно его мучила жажда. Я подождал, пока он опустит кружку на стол, и мягко задал следующий вопрос:
— Вы с отцом, значит, поддерживаете связь?
— Мы переписываемся, — кивнул Томас. — Как вы сами понимаете, все наши письма вскрываются по личному распоряжению графа. Мой отец в Реймсе, в Английском колледже, где готовят священников для миссии в Англии. Любое письмо оттуда представляет интерес, к тому же все считают, что я разделяю убеждения отца, и ждут, когда я выдам себя. Следят за каждым моим шагом, ни с кем заговорить нельзя. Насчет этого, — он указал на хлеб и сыр, — они тоже будут допрашивать меня, когда пронюхают.
— «Они» — это кто? — уточнил я, в свою очередь отпивая глоток пива. — Кто перехватывает письма?
— Ректор. И доктор Ковердейл. Когда отца изгнали, он хотел и меня выпереть из колледжа. Твердил, что, если меня оставить, подумают, будто колледж пригрел паписта.
Говорил он с досадой, но я пристально следил за выражением его лица и готов был поклясться: Томас не знает, что его враг недавно был убит.
— Но на самом деле вы не папист? — подбодрил я юношу.
— Я — сын паписта, а значит, моя верность королеве и Англии под сомнением. В конце концов ректор разрешил мне остаться в колледже, но Ковердейл добился, чтобы меня лишили стипендии. Не думаю, чтобы и ректор особо сочувствовал мне, однако он счел, что моя переписка с отцом еще пригодится. — Парень коротко, сердито засмеялся. — Здорово же они промахнулись! Отец пишет только о погоде и своем здоровье, а я ему про учебу. Ни о чем больше мы писать не осмеливаемся. А тут еще прошел слух, будто граф Лестер поместил в колледж собственного соглядатая, вот до чего они опасаются папистского заговора.
— Соглядатая поместил? Это точно? — Я аж вперед подался.
— Не знаю, сэр. Если он человек опытный, я в любом случае не смог бы его разгадать, правильно?
— Значит, веру отца вы не разделяете?
Томас спокойно выдержал мой взгляд, он был готов к испытаниям.
— Нет, сэр, не разделяю. Плевать мне и на папу, и на Рим. Я мог бы поклясться в этом, но все равно останусь под подозрением. Так что толку?
Я исподволь наблюдал за ним.
— Какие новости вы получили от отца три дня назад? — спросил я. — Он заболел?
Томас покачал головой, энергично работая челюстью.
— Плохие новости, — с горечью заговорил он, когда прожевал и проглотил. — Он… — Парень прервался, поднес кусок хлеба ко рту и посмотрел на меня так, словно видел впервые. Его взгляд тревожно впился в мое лицо: он пытался сообразить, можно ли мне довериться. — Вы обещаете, что никому об этом не расскажете?
— Клянусь, — искренне ответил я, для большей убедительности кивая и глядя парню прямо в глаза.
Он всмотрелся в мое лицо, потом тоже кивнул.
— Мой отец не вернется в Англию. Никогда не вернется, даже если королева Бесс собственноручно подпишет помилование.
— Почему же?
— Потому что он счастлив. — Последнее слово Томас подчеркнул, не скрывая гнева. — Он счастлив, доктор Бруно, он обрел свое призвание. Иногда мне кажется, что он намеренно выдал себя, чтобы получить возможность открыто исповедовать свою веру. Свои письма он диктует писцу — знаете, почему?
Я покачал головой; впрочем, Томас продолжал, не дожидаясь:
— Его допрашивали в Тайном совете. Подвешивали за руки, он висел по восемь часов кряду. Он терял сознание, но так ничего и не сказал. Правой рукой он теперь почти не владеет, но он бы с радостью пошел и на смерть, почитая себя мучеником. Три дня назад я узнал, что мой отец собирается принять обет и стать членом ордена иезуитов. — Голос его стал почти издевательским; вот только над кем он издевался? — Теперь Церковь заберет его со всеми потрохами, и он думать забудет, что когда-то у него были жена и сын.
— Ни один отец так не поступит! — горячо заступился я.
— Вы его не знаете. — Рот Томаса сложился в жесткую складку. — Мы — старая католическая семья, сэр! Но скажите, как может религия, исповедующая любовь, требовать от человека, чтобы он разорвал все узы любви и родства? Проповедовать мученичество ради будущей жизни где-то на небесах, а близкие пусть страдают! Не желаю я знать Бога, который требует подобных жертв!
Нервными движениями он мелко искрошил свой кусок хлеба и потянулся за другим. Рука его высунулась из потрепанного рукава, и я увидел на запястье Томаса грязную, неумело наложенную повязку. Местами она была в засохшей бурой крови, местами в свежей алой.
— Что у вас с рукой? — спросил я.
Он поспешно натянул рукав пониже, скрывая повязку.
— Ничего страшного.
— Выглядит довольно скверно: кровь, похоже, хлестала ручьем. Давайте я осмотрю рану.
— Вы разве доктор? — огрызнулся он, пряча руку, словно боялся, что я и без его разрешения сорву повязку.
— Доктор богословия, — усмехнулся я. — Однако в бытностью монахом я составлял бальзамы и мази. Позвольте мне осмотреть рану, хуже не будет.
— Благодарю вас, не надо. Пустое, я сам виноват: точил Габриелю бритву, и рука сорвалась.
Опустив взгляд, молодой человек сосредоточил внимание на еде; тема была закрыта. Я насторожился, но постарался не обнаруживать своего интереса к бритве Габриеля.
— Стало быть, мастер Норрис к университетскому цирюльнику не ходит? — с деланым безразличием поинтересовался я.
Томас выдавил улыбку:
— Говорит, это циркач, а не цирюльник, и предпочитает бриться сам.
— Когда вы точили бритву?
Томас прикинул:
— В субботу, вероятно. Он собирался побриться перед диспутом.
— И с тех пор бритва лежит на обычном месте?
— Не знаю, сэр. Я не смотрел. Наверное, куда ей деваться?
Он наморщил в удивлении лоб.
— А мастер Норрис когда-нибудь одалживает бритву друзьям?
— Никогда, сэр. Он к своей собственности ревниво относится. Многие вещи у него ценные, или же они дороги ему потому, что достались от отца.
Спрашивать, зачем мне понадобились такие подробности, он не стал, хотя смотрел на меня с удивлением. Мы посидели несколько минут молча, потом я положил остатки хлеба в тарелку и вытер руки.
— Однако это известие об отце вы получили не напрямую, ведь он не стал бы писать вам о своих планах, раз письма перехватываются.
— Нет, у него был другой корреспондент, — с полным ртом отвечал Томас.
— Был?
Томас замер, взгляд его заметался: мальчишка понял, что проговорился.
— Доктор Мерсер? — надавил я: если известие пришло три дня назад, доктор Мерсер единственный человек, о котором уместно говорить в прошедшем времени.
Парень нехотя кивнул.
— Они продолжали переписываться. Отец доверял Роджеру Мерсеру, они были близки.
— Но ведь Мерсер донес на него?
— Вряд ли. Отец так и не узнал, кто его выдал, но он не думал, что это Мерсер. Все, что сделал Мерсер, — дал против него показания на суде.
— Пожалуй, и этого достаточно, чтобы дружбе пришел конец. Или ваш отец наделен даром всепрощения?
Томас отложил нож и сердито посмотрел на меня:
— Вы так ничего и не поняли! О том-то я говорю: им важнее всего дело, важнее всего их вера. Ради веры они пожертвуют дружбой. Отец и не ожидал ничего другого от Мерсера, он и сам дал бы показания против Мерсера, если бы тот попался. Их дружба ничто перед верой. Если бы Роджер заступился за отца, они бы вместе угодили в тюрьму или в изгнание, и кто бы тогда продолжил борьбу?
Я смотрел на парня почти с ужасом.
— Роджер Мерсер тоже был католиком? — прошептал я.