Словно скрипнула дверь.
Анна не подняла головы. Это, наверное, пришла ее преданная Анфиса. Она сейчас услышит ее грубо-ласковый голос: «Опять плачешь? Шла бы лучше спать; утро вечера мудренее…»
Но вдруг почти одновременно со скрипом двери послышался тихий детский плач, такой милый, сонный, знакомый… «Это он», — подумала Анна и вскочила с места.
В первое мгновение она окаменела от ужаса. На пороге комнаты стоял человек в костюме лакея и с жалкой улыбкой смотрел на нее, протягивая к ней ребенка. Но в следующее же мгновение из груди Анны вырвался пронзительный крик:
— Эрнст! Карлуша!
Этот крик пронзил ночную тишину, проник в комнаты фрейлин и заставил их вздрогнуть.
Со страстной радостью Анна вырвала из рук Бирона ребенка.
В первую минуту мать победила в ней любовницу.
— Тантанна, тантанна, — радостно твердил ребенок, протягивая к ней худенькие, красные ручонки.
Анна положила его на диван, сняла окутывавшие его одеяла и, плача от радости и умиления, целовала его ножонки, ручки, все его розовое маленькое тельце, а ребенок, смеясь от ее щекочущих поцелуев, щурился на яркий огонь лампы и старался схватить ее за пышную прическу, лепеча:
— Тантанна, тантанна…
Первый порыв материнского чувства прошел, и Анна горячо обняла Бирона. Он упал на колени, словно ища защиты, и целовал ее руки и складки ее платья. И в этих поцелуях были не любовь, не радость встречи после тяжелой разлуки, а радость раба, нашедшего в минуты опасности своего господина, могущего защитить его и спасти от этой опасности.
Прерывающимся голосом говорил ей Бирон о своих страданиях в разлуке с ней, что он рискует жизнью, чтобы увидеть ее, что не мог жить без нее!.. Анна, крепко прижав его голову к своей груди, упивалась его словами.
И Густав и Остерман пришли бы в восторг от поведения Бирона. Этот пламенный любовник еще так недавно проклинал и любовь к нему императрицы, и тех людей, которые доставили ему счастье видеть ее сейчас!
Но Анна не знала этого. Она видела перед собою только любимого человека, рисковавшего жизнью, чтобы увидеть ее, прошедшего через тысячу опасностей и подставлявшего свою голову под топор из любви к ней.
— Нет, — страстно воскликнула она, вскакивая с пылающим лицом и сверкающими глазами. — Нет, клянусь его невинной головой, — она указала на Карлушу, — они не посмеют тронуть тебя! Раньше им надо будет сорвать корону с моей головы и перейти через мой труп! Я все же императрица всероссийская! Со мной нелегка будет им борьба! Быть может, я не так одинока, как думают они! Она вспомнила письмо Остермана и начертанный им план действий. По мере ее слов Бирон ободрялся. Страх его мало-помалу уступал место надеждам. «Левенвольде прав, — проносилось в его голове. — За это стоит побороться. Старик Остерман, видно, и в самом деле не выжил еще из ума».
— Ты останешься во дворце, — энергично говорила Анна. — В комнатах Вессендорфа. Мои фрейлины позаботятся о Карлуше.
Она позвонила. Вошла Анфиса, все время подслушивавшая у дверей. Карлуша тихо дремал.
— Снеси ребенка к фрейлинам, — приказала Анна. — Пусть они позаботятся о нем. Да поосторожнее, дура, — добавила она, когда ребенок что-то жалобно пробормотал.
Она нежно, едва касаясь губами, поцеловала Карлушу и сама открыла дверь Анфисе.
Юлиана и Адель с братом уже знали, в чем дело. Оттомар должен был посвятить их во все. Когда Анфиса принесла ребенка, они обе пришли в восторг и умиление.
Исполнив свою миссию, Оттомар ушел.
Юлиана уступила свою постель Карлуше и, придвинув вплотную к ней постель Адели, легла вместе с подругой.
XXIV
На другой же день, энергичная, оживленная, как никогда, Анна велела позвать к себе Черкасского. Исполняя программу Остермана, Анна убедила Черкасского подать лично ей свое особое мнение о государственном устройстве. Намекнула, что при таком уме и опытности князю не годится идти в поводу у верховников. Что, если бы она располагала властью, она, конечно, поставила бы его в первые ряды, хотя бы на смену графу Головкину, который что-то сильно одряхлел в последнее время.
Возвращаясь домой, Черкасский думал: «А ведь это верно. Пусть верховники идут своим путем. Я пойду своим. Канцлер! — самодовольно думал он. — Это важно. И было бы всего лучше, кабы правила она по старине… А я был бы канцлером. Кому это мешает? Нет, прав наш пиит Кантемир. В самодержавии спасение. Надо поговорить с ним да с Татищевым. Канцлер? Шутка ли!..»
Затем императрица приказала позвать Матюшкина.
С умным Матюшкиным говорить было труднее. Но и тут Анне удалось одержать победу. Она начала словами, что относится к Михаилу Афанасьевичу с полной доверенностью, как к родственнику и человеку, едино думающему о благе отечества. Затем указала, что твердо решила уступить часть своей власти выборным, но что она боится, как бы этим не воспользовались, исключительно в своих выгодах, две знатные фамилии: Голицыны и Долгорукие. Что как бы в новом государственном устроении она не обошла вовсе шляхетства.
Это было больное место Матюшкина. Он сам боялся этого, но Дмитрий Михайлович убедил его, что это не так, и они вместе теперь работают над общим проектом.
— Тебе бы следовало быть в Верховном совете, — сказала Анна, — и кроме того — фельдмаршалом. Сам знаешь, выше полковника никого пожаловать не могу. Вот и остаются истинные заслуги без награды, а то быть бы тебе фельдмаршалом.
Это тоже было больное место Матюшкина.
— Мало ли что они говорят, — продолжала Анна. — Много они о себе думают. Обещают одно, сделают другое. Когда будут знать, что известен мне твой проект, то тогда лучше подумают о шляхетстве. Так-то, Михаил Афанасьевич. Подумай, я тоже блага хочу. Что князья, что служилое шляхетство — одинаково дороги мне. Подумай-ка! Князь Михаил Алексеевич к тому же склоняется…
Матюшкин уехал от Анны поколебленный. «Не лучше ли в самом деле представить свой проект без всякого соглашения? Хуже не будет, а для шляхетства может быть лучше… Надо потолковать с Григорием Дмитриевичем».
Гений интриги торжествовал.
Разговор с Анной дал последний толчок князю Черкасскому.
Он всегда в душе был на стороне самодержавия, но под влиянием близких людей, особенно Татищева, примкнул к шляхетству. Но теперь он решил не отказываться от своего проекта, но не очень и отстаивать его и стараться возможно большему числу своих сторонников внушить мысль, что императрица гораздо больше заботится о шляхетстве, чем верховники. В этом он надеялся на Кантемира.
Антиох Дмитриевич Кантемир был убежденным сторонником самодержавия и, кроме того, лично ненавидел Голицына. Талантливый и красноречивый Кантемир имел большое влияние как на князя, так и на гвардейскую и аристократическую молодежь.
Прием императрицей Черкасского, его колебания и ее слова быстро стали известны среди сторонников самодержавия и оживили их надежды. Их деятельность приняла лихорадочный характер. Кантемир уже набрасывал втайне челобитную императрице о восстановлении самодержавия. У Салтыкова, Волкогонского, секретаря Преображенского полка Булгакова — везде, и днем и ночью, собирались в большом количестве гвардейские офицеры. На собраниях у Семена Андреевича большое впечатление производили речи старика Кирилла Арсеньевича. Эти речи дышали глубокой убежденностью. Старый князь, один из видных деятелей времени Петра, прямой и смелый, не побоявшийся даже грозного царя в страшные дни суда над царевичем Алексеем, дрожащим от волнения голосом обращался к представителям гвардии.
— Вы, — говорил он, — цвет славной гвардии, покрывшей славой российские знамена, созданной Великим Петром, ужели вы покрывали Россию славой и укрепляли престол для того, чтобы бросить наследие великого царя и свою славу в добычу жадным честолюбцам?!
Эти речи разжигали молодежь.
С другой стороны, Остерман, узнав все подробности происшедшего и впечатление, произведенное на Анну приездом Бирона, ее мгновенно вспыхнувшую решимость на борьбу, потирал от удовольствия свои крючковатые руки. Его дальновидные и тонкие расчеты блистательно оправдались.