Варенька, по молодости лет, обожала Лопухину, считая ее образцом красоты и изящества. Это льстило самолюбию Натальи Федоровны, и она охотно бывала у Черкасских.
Там теперь она услышала те же жалобы на самовластье Верховного совета и сочувствие Ягужинским и увидела страх и растерянность перед решительными мерами Верховного совета.
Все это был один круг, сплетенный из родственных и свойственных отношений. Ягужинский женат на дочери канцлера, брат фельдмаршала Трубецкого — на другой дочери, Черкасский — на сестре Трубецкого и так далее.
В эти дни Наталья Федоровна побывала и у Салтыковых, и при дворе царицы Евдокии и везде видела непримиримую ненависть к «затейкам» верховников и тот же страх перед ними. Встретила Феофана, который с особым удовольствием дал ей свое архипастырское благословение. Еще молодой владыка — ему едва ли было сорок восемь лет — был неравнодушен к женской красоте.
Из всех своих посещений Лопухина вывела заключение, что, во всяком случае, страх перед верховниками был сильнее ненависти к ним. Эти посещения развлекали Лопухину и сокращали для нее время ожидания приезда Шастунова, сопровождавшего императрицу.
А императрица, видимо, торопилась. Выехав из Митавы 29 января, она 2 февраля была во Пскове, 4-го в Новгороде, 7-го в Звенигородском Яме, 8-го в Вышнем Волочке и 9-го вечером уже в Клину. Курьеры беспрерывно скакали к сопровождавшему ее князю Василию Лукичу и от него на Москву. Верховный совет собирался и днем и ночью, распоряжаясь и заготовкой подвод, и церемониалом, и следствием по делу Ягужинского, и переговорами с представителями знати и шляхетства, являвшимися по приглашению князя Дмитрия Михайловича подавать свои мнения о государственном устройстве.
Князь Дмитрий Михайлович только хватался за голову. Проекты сыпались один за другим. И все проекты, не отвергая или обходя вопрос об ограничении самодержавия, на первый план ставили ограничение власти Верховного совета.
— Господи! — восклицал Дмитрий Михайлович. — Да разве в моем проекте нет шляхетской палаты… Я говорил, что надо обнародовать мой проект. Ведь они, — говорил он фельдмаршалу Василию Владимировичу, — смотрят на Верховный совет как на врагов шляхетства. Это вы виноваты! Смотри, Матюшкин, какой-то Секиотов, князь Алексей Михайлович, скрытый враг, вот проект, подписанный тринадцатью, и еще, и еще…
Дмитрий Михайлович с озлоблением перебирал гору бумаг, лежавших на его столе.
— И все они говорят о правах шляхетства. А крестьяне? Вот смотри, что о них говорится. — Он в волнении взял лист и прочел: — «Крестьян сколько можно податьми облегчить, а излишние расходы государственные рассмотреть». А, что скажешь? Облегчить податьми! Да в том ли дело! Не податьми только облегчить, а волю, волю, слышишь, князь, волю дать! То дело грядущего. Сычи! Совы! Дай время — все сделаем! Не могут понять, что первый шаг важен!..
И Дмитрий Михайлович в волнении заходил по комнате.
— Я дам тебе время, — сурово и важно сказал Василий Владимирович. — Ты голова, ты и думай. Я говорю тебе, что дам тебе время. Ты только не мешай. Ты голова — мы руки. Все возможно, когда войско в руках. Иди, не останавливайся, не задумывайся. Великий император говорил: «Промедление безвозвратной смерти подобно». Не останавливайся. Не надо жалеть их! Мы их сметем, и они замолкнут навеки! Не на один день замышляем мы дело…
Семидесятилетний фельдмаршал встал с горящими глазами:
— Пусть не понимают они, поймут их дети…
— Да, — останавливаясь, произнес Голицын. — Ты прав. Нужно время для работы, и ты дашь мне это время. Василь Лукич писал, что арест Ягужинского поразил императрицу. Она в наших руках.
— А ежели, — медленно произнес фельдмаршал, — ежели она восстанет противу нас, то «лишена будет короны российской». Это подписала она сама.
— Да, — ответил Голицын. — «Лишена будет короны российской».
— А что сделал Феофан! — вдруг с оживлением продолжал он. — На молебне в Успенском приказал провозгласить ее самодержавной! Теперь весь народ будет считать ее так! А в «Петербургских ведомостях»? А? То же самое опубликовано! Это начало смуты!
— Ну, что ж? Говорю тебе, сие не важно, — возразил старый фельдмаршал. — Пусть говорят, пусть служат молебны — мы приведем их к присяге на верность императрице, народу и отечеству. Даю тебе слово, что они присягнут. И этот антихристов служитель Феофан, и Сенат, и генералитет — все присягнут.
— Пусть будет так! Это ваше дело, фельдмаршалы, — сказал Голицын.
Действительно, после заседания 2 февраля, когда Дмитрий Голицын предложил собравшимся подавать свои мнения о государственном устройстве, Верховный совет походил на крепость, осаждаемую врагами. Все тайные надежды, все скрытые чувства нашли себе исход. Больше всех волновалось шляхетство. Оно просило себе льгот и свободы и было охвачено боязнью, что в лице родовитых верховников оно встретило врагов, желающих оставить за собою отнятую от императрицы власть, а им бросить от своего пиршества обглоданные кости.
Высшая знать со стороны видела в верховниках соперников, захвативших власть в свои руки.
С утра до ночи были раскрыты двери Мастерской палаты для всех желающих подать свое мнение. Это право получили генералы, бригадиры и полковники, все члены Сената и коллегий, с чином не ниже полковника, и духовенство. В палате царил невообразимый хаос. Василий Петрович едва успевал принимать «мнения». Слышались споры, ожесточенные нападки на верховников, угрозы, крики.
— Это ты виноват, — говорил фельдмаршал Долгорукий Голицыну. — Я бы разогнал их с ротой преображенцев!..
— Не надо, — отвечал Голицын. — Выслушаем всех… Императрица будет на днях. Ей мы поднесем проект. Теперь уже поздно. Надо было опубликовать наш проект раньше. Это вы не хотели… Но, я полагаю, императрица не будет спорить с нами…
— Да, я думаю, что она не будет спорить с нами, — медленно и решительно ответил старый фельдмаршал.
IX
За все свое одиннадцатидневное путешествие из Митавы Анна была сумрачна и молчалива. Окруженная внешним почетом, она все же чувствовала себя пленницей под зорким наблюдением Василия Лукича.
Хотя Верховный совет распорядился, чтобы Василий Лукич не допустил Анну взять с собою в Москву приближенных ей лиц, но Василий Лукич не мог противиться настойчивому и упорному желанию императрицы. Она твердо решила взять с собой обеих фрейлин — Юлиану и Адель, брата Адели — Артура, маленького Ариальда и Авессалома, злые шутки которого очень любила.
Зная, что распоряжение Верховного совета направлено почти исключительно против камер-юнкера Анны Бирона, Василий Лукич не счел нужным особенно противиться желанию императрицы взять с собой этих безобидных «детей» и шута. Кроме них, императрицу сопровождала ее неизменная Анфиса.
Всю дорогу Анна почти не спала. Несмотря на надежды, пробужденные в ней письмом Ягужинского, планами Густава, переданными ей Бироном, будущее страшило ее, а сердце ее изнывало при мысли об оставленном Бироне, при воспоминании об его отчаянии при разлуке, при воспоминании о маленьком златокудром Карле. Она так привыкла целовать и благословлять его на ночь, встречать по утрам его светлый невинный взор, целовать его мягкие кудри…
В бессонные ночи на пути она нередко приходила в отчаянье, плакала, молилась и проклинала тех, кто отнял у нее все действительные радости жизни за призрак власти и обманчивое сияние короны, которую держали над ней враждебные руки.
Последний удар нанесло ей известие, переданное ей Василием Лукичом об аресте Ягужинского. Василий Лукич, передавая ей это известие, тонко намекнул, что она, поддерживая сношения с врагами отечества, может сама подвергнуться опасности.
«Лишена буду короны российской», — промелькнуло в голове Анны. Вернуться опять в Митаву! Вернуться невенчанной и уже развенчанной императрицей! Или вовсе не вернуться, а зачахнуть в глухом монастыре! И в суеверном страхе она припомнила темные пророчества юродивого Тихона при дворе матери-царицы…