«Искус» я получил по почте. На книге была надпись: «Валерию Яковлевичу Брюсову, с неизменной любовью и уважением, автор, 1909, XII». Слова о «неизменной любви» были мне дороги: я их принял не как условную вежливость, а как подлинное выражение чувства. Но самая книга не вполне обрадовала меня. Я нашел в ней много стихов, которые любил и знал наизусть, но мало таких новых стихотворений, которые хотелось бы запомнить наизусть. Словно бы там, в Петрограде, опять оборвалась нить творчества. «Отметим с грустью, — писал я в своей рецензии, — что лучшие стихотворения "Искуса" помечены 1905 и 1906 г., стихотворения позднейшие слабее». Но я мог, с радостью, указать, что «Гофман сумел сохранить то лучшее, что было в его ранних стихах: певучесть. Его стихи почти все — поют. И в этом отношении, в непосредственном даре певучего стиха, у В. Гофмана среди современных поэтов мало соперников: К. Бальмонт, А. Блок, кто еще? Вместе с тем основной недостаток своей юношеской поэзии В. Гофман преодолел. С годами его муза стала серьезнее, вдумчивее. Его стихотворения стали более сжатыми; прежнее жеманство перешло в изящество…»
«Изящество» кажется мне удачно выбранным словом. Стихи Гофмана всегда изящны, – красивы своим ритмом, своими образами, своими темами. Некрасивое было органически чуждо Гофману. Быть может потому самому в его поэзии меньше силы и уже кругозор. В жизни, в мире слишком много «не красивого», «не изящного», и Гофман инстинктивно обходил все это. Претворять низменность жизни в красоту (как то делают поэты такого пафоса, как Верхарн) было ему нестерпимо: он предпочитал проходить мимо. Отсюда известная ограниченность тем Гофмана; мир, в его поэзии, предстает лишь одной своей стороной. Но все, что Гофман принимает в свою поэзию, он бережет любовно, одно – выявляет в его сокровенно-лучшем, другое – озаряет нежным светом мечты, третье – украшает яркостью своих цветных узоров. Так возникает мир Виктора Гофмана, те весенние дни, когда «становится небо совсем бирюзовым», то лето, когда «ликовал лучистый день» и сад «зеленый, розовый, лиловый» был «весь в ликующем цвету», те «прозрачные вечера», когда «тихо стынут поля, встречающие сон» и «солнце тихо поникает, стволы деревьев золотя» и самая тень «прозрачна» или даже осенние дни – «вечера золотые в венках из рубинов», и зима с ее снежной песней, в которую врываются строки:
В губы, мокрые от снега,
Дай себя поцеловать!
Может быть, лучшим воплощением этих грез остаются стихи о «Летнем бале»:
Река казалась изваяньем
Иль отражением небес,
Едва живым воспоминаньем
Его ликующих чудес…
Был тихий вальс меж лип старинных
И много встреч и много лиц,
И близость чьих-то длинных, длинных,
Красиво загнутых ресниц.
Последний раз я видел Гофмана в Москве. Он приехал ко мне с каким-то предложением от какой-то редакции, кажется, «Нового журнала для всех», в котором принимал близкое участие. Не помню, что я ответил на это предложение, но знаю, что Гофман провел у меня несколько часов, оставив самое радостное впечатление. Не было тогда в Гофмане следов той апатии, которая сковывала его в последнее время жизни в Москве. Он казался довольным своим положением, бодрым, много говорил о разных литературных планах. Важнее было то, что в голосе Гофмана мне послышалась его прежняя, юношеская уверенность в себе. Но, когда я попросил Гофмана прочитать мне новые стихи, он ответил, что стихов давно уже не пишет, что он обратился к прозе и считает своим призванием – беллетристику. Это меня поразило. Я возражал, говоря, что «яд поэзии», «слезы вдохновения» отравляют навсегда, что от них освободиться нельзя, ссылался на прекрасные стихи «Искуса». Гофман в ответ мне сказал, что теперь он тщетно ищет прежнее одушевление и, когда пытается писать стихи, уже не в силах достичь высоты «Искуса». Надо было обратить больше внимания на это знаменательное признание. Но Гофман казался мне таким жизнерадостным, что я не совсем поверил его словам. Мне казалось, что это – лишь временное облако, которое должно пройти. Многие поэты знали периоды, когда творчество как бы иссякало, чтобы после забить с новой силой… Расставаясь, я был уверен, что Гофман еще вернется к стихам; помню, я сказал свидетельнице нашей долгой беседы: «Хотя он и не пишет стихов, но это – прежний Гофман!»
Не знаю, обманулся ли я, или, действительно. Гофман в тот день, когда был у меня, ощущал прилив энергии. Что до меня, я, внутренне, как-то «успокоился» за Гофмана. Я поверил, что он вышел на верную дорогу и твердо пойдет по ней. Поэтому в течение некоторого времени я довольствовался теми вестями о Гофмане, которые сами доходили до меня; узнал, что он уехал заграницу, и не спешил узнать подробности. Известие о трагической кончине поэта было для меня неожиданностью и горьким разочарованием. Только тогда я понял весь смысл признания, что он, Гофман, тщетно ищет прежнее одушевление. Но было уже поздно. Молодой жизни не стало. Стихи, которые должны были служить лишь прекрасным обещанием, стали всем наследием поэта.
После «Книги Вступлений» осталась лишь первая глава. Бедному «ликтору» не суждено было дожить до дней, когда и за ним пронесли бы консульские фаски. Как это всегда бывает, родилось тяжелое сожаление о многом в прошлом и о том, что так не полно удалось узнать в жизни эту прекрасную душу… Жизнь торопит, влечет все вперед, вперед, и как часто проходишь мимо прекрасного а стремлении за случайным, за той «злобой дня», выше которой, в своей поэзии умел встать Виктор Гофман.
Несколько прекрасных стихотворений, две книги истинной поэзии (несмотря на их недостатки) и образ юноши-художника, «страстно любившего Мечту и Красоту», вот – все, что осталось после Виктора Гофмана. Посмертный суд – иной, чем при жизни. Критика учит, предостерегает, указывает; посмертная оценка стремится только понять. Одно было отношение к стихам Гофмана, когда можно было надеяться, что это – светлое обещание поэта, перед которым вся жизнь; другое, когда мы знаем, что это – завершенный круг Творчества, к которому не прибавится уже ни строки.
Забудем же все несовершенное, что есть в стихах Гофмана, и будем любоваться на все прекрасное, что щедро разбросано в них расточительной рукой юноши-художника. Поэзия Виктора Гофмана ведет нас в свой мир, пленительный и нежный, мир вечной красоты нетленной природы неизменного, необходимого счастья любви, вешнего восторга страсти и тихого раздумья, удела всех избранных. У Гофмана есть свои краски, есть свои звуки, он смотрит на нас «необщим» выражением лица. И в ряде русских поэтов, над которыми лучами солнца сияет лик Пушкина, должно навсегда остаться имя Виктора Гофмана. Его уже знают и будут знать, пока звучат русские стихи: его уже любят и будут любить, пока есть сердца, способные чувствовать красоту.
По смерти Гофмана «Общество Свободной Эстетики» устроило вечер его памяти. Собралось довольно много членов Общества и посетителей: всех объединяли воспоминания о юноше-поэте, которого каждый из присутствующих знал лично. Мною был прочитан краткий доклад о поэзии Виктора Гофмана. Артистка Московского Художественного театра, г-жа Барановская, давняя почитательница творчества Гофмана, великолепно продекламировала ряд его стихотворений, в том числе «Летний бал». Несколько других стихотворений было прочтено и другими лицами. Но чувствовалось, что на этот раз не важны те или другие достоинства декламации или доклада. Образ трагически погибшего поэта присутствовал среди нас, в той обстановке, в том кругу лиц, где не раз бывал и сам В. Гофман. Его поминали на одном из тех собраний, в которых он и сам принимал живое участие. И еще долго после того, как закончилась программа вечера, за чайным столом продолжалась беседа, ни на миг не покидая единой, всеми владевшей темы о поэте «Искуса», о его жизни и творчестве, об унесенных им в могилу прекрасных надеждах.