* * *
Я уже неделю в этом городе, и я все еще жду встречи с нею и почему-то уверен, что она здесь. Вчера я опять видел ту, на нее похожую, и опять испытал жуткое, смущающее волненье. Да, у нее такой же овал лица и та же плавная походка — словно движение лебедя по зеркальному озеру, но у нее — чужие, усталые, жесткие глаза, и вокруг рта – темные и печальные складки. Нет, это не она, — ведь я ее так неизгладимо помню.
Но ведь это было давно и она, вероятно, теперь изменилась, все города, где она жила и где не был я с нею, все пройденные ею и неведомые мне тропинки в горах, все прочитанные книги, и болезнь, и любовь — все отразилось теперь в ее глазах, изменило лицо. И как многое еще, что мне неизвестно.
Вот опять я иду мимо торжественных соборов и ликующей стройности дворцов, которые мне теперь уже знакомы и тоже, вероятно, наложили свой отпечаток на мою душу и лицо. Но теперь я уже не останавливаюсь перед ними в замирающем волнении, не сливаю своей души с их каменною гармонией.
Я хочу ее встретить, я должен увидеть ее, я это теперь понимаю. Пусть бесконечно грустной и слишком позднею будет эта встреча. Пусть даже с трудом я узнаю ее. Быстро хожу я теперь по наиболее людным улицам города и смотрю в лица прохожих, с трепетным волнением вглядываюсь в далекие женские фигуры. Хотя бы встретить ту, странную и таинственную, так жутко, так пугающе на нее похожую. Но и ее более нет. Где она, где ты? Я не забыл нашей первой встречи в далекой юности на рождественском балу у нас дома, я не забыл нашего нежного и безмолвного счастья. Я еще жду его возвращения…
УЕЗЖАЮ
Вот звонко, тяжело и встревоженно падают удары звонка — раз, два, три, — третий звонок, — свистки пронзительные, острые, исступленные, — и вот уже плавно и медленно двинулся поезд. Замелькали в воздухе платки и шляпы, протянулись с прощальными приветствиями руки, но все это неумолимо и властно уплывает с вокзалом назад. Уплыл и железно-стеклянный сумрак вокзала, и хлынула, низринулась отовсюду беспредельная лучезарность неба и зеленая необъятность полей… Я уезжаю.
Быстрее и свободнее становятся повороты колес, и все чаще и резче ритм их сухой, дробной мелодии. В первоначальную плавную песню движения врываются теперь бойкие, вольные звуки — стальные трели и чугунные переливы.
Пьянящими обхватами низвергается небо; нескончаемо развертывается, набегает и как бы вливается в душу широко разостланная ткань полей. А здесь, сбоку, еще уныло пятятся, отступая назад – фабричные трубы, задние стены домов, какие-то угрюмо-обнаженные, ободранные и резко-тяжелые; поспешно убегают, словно подпрыгивая на ходу, приземистые дачки с зелеными огородами и палисадниками. Все стремительней, все безудержней несется навстречу неоглядная зеленая даль, – словно какой-то с размаху развернутый свиток.
А вот здесь, как бы нанизанные на невидимую ленту, – оттягиваются кем-то назад – унылые церкви, качающиеся липы, разноцветные стены домов. Толпясь, лениво отступают они в нестройном круговом движении, время от времени сталкиваются друг с другом и один ряд обгоняет другой… Я уезжаю.
Ах, с этими отступающими стенами и оттягиваемыми назад колокольнями пусть уплывают туда — в безвозвратное, в безмолвное, в мертвое — и все прожитые здесь года! Медленно сходят, спадают какие-то давно опутывавшие меня покровы. Резкий, упорный ветер дует в окно: как радостно подставлять ему лицо и голову! Пусть вскидывает, пусть рвет мои волосы! Глубоко вдыхаю я в себя эти беспредельные поля, и когда бегут они на меня, мне навстречу — мне кажется, — они вбегают в мою душу, я их без конца в себя принимаю.
Вольно, вольно дышать… Как многое совлеклось, спало с меня, — навсегда оставшись там, среди этих отступавших полукругом строений. Двадцать пять лет ходил я средь них, уже давно не поднимая к ним головы, и каждый раз отпечаток их ложился мне в душу. Не оттого ли, что вялы и мертвенны их линии, — так слаб и нерешителен я? Не оттого ли, что нет в них порыва и мощи, – ни во что не верю и ко всему безразличен я?..
Дуй же, ветер, мне в душу и рви мои волосы! Срывай эти старые впечатления, эти гнетущие отпечатки — как ветхие, истрепанные лоскуты, как осенние листья, мертвым ворохом засыпавшие душу. Пусть буду я свежим и новым, и новому, незнакомому — будет свободно открыта душа!
Поля, поля, — ничего вокруг, кроме зеленых полей и нежных весенних всходов, словно недавно лишь гладко расчесанных бороною. А здесь сбоку – синеющее, затуманенное кольцо леса. Даль так вольна, что не верится, что где-то сзади порабощена она темными громадами города, полным и непрестанного гула и беспорядочно-жуткого брожения миллионов подвижных существ. Ах, я ушел оттуда и оставил свои воспоминания! И мне уже не верится, что тот, кто жил там так долго, был я.
Вот идет по улице маленький мальчик за руку со своей няней. С ненасытным любопытством ребенка вглядывается он вокруг. Неужели это я? Как все казалось тогда важным, значительным, полным глубокого, сокровенного смысла. Сколько таинственного было в каждом углу улицы, как неотразимо ложились в душу очертания и сочетания домов, их странные, блеклые цвета! Как любопытно, как заманчиво было пройти по еще незнакомому переулку! Глаза были широко открыты всем впечатлениям жизни, и впечатления эти ложились ярко и остро, и взор готов был вместить весь мир. Теперь, словно дымчатая пелена, протянулась между мною и миром; лишь изредка, лишь в минуты суровых переломов и вещих перемен могу я смотреть на мир такими же пристальными, широко открытыми глазами, и так же остро и значительно отражается он в душе…
Морозное, зеленовато-серое утро. Холодно, сумрачно, солнца нет, и все знают, его и не будет. Деревья на бульваре облеплены снегом; тяжело и холодно тонким, поникшим веткам под сжимающей их снежной корой. Запущены инеем телеграфные нити, и кажется, они стали ледяными цепями, сковавшими этот плененный зимою город. Холодно: поспешно, угрюмо и озабоченно проходят черные, закутанные люди.
Я жду. Лишь я один хожу медленно, – все по одному и тому же месту, от желтой церкви до угла переулка, где в маленькой лавочке, несмотря на утро, теплится воспаленный красный огонь. Когда же, когда она придет? Когда покажется, наконец, в дали улицы ее стройная, худая фигурка, ее крадущиеся шаги, меховая шапочка и горжетка с чьим-то оскаленным белым зубком? Ведь в ней все счастье, и тайная, трепещущая в ней любовь — не обращает ли она жизнь в томительно-исступленное блаженство? Но в ней не было счастья…
А вот этот — на запятнанной разноцветными огнями улице — это тоже я? Странная, влажно-нежная пелена сырости и тумана повисла над улицей; неверно, смутно расплываются в ней огни фонарей. Проходят женщины: таинственны и воспалены их лица и грубы слова. Жутко смотреть в глаза этим женщинам, чувствуя их превосходство – превосходство знания жизни, долгого страдания, какого-то глубокого, непонятного горя. И сладостно желать каждую, – угадывая тайную, скрытую, бывшую прелесть в ней… Странными были тогда влажно-расплывшиеся фонари над улицей и нежно окутывал все – примиряющий, тихий туман…
О, уноситесь, отпадайте воспоминания и прошлые лики моего я! Ступайте назад, как эти разбегающиеся деревья, – когда наш поезд, словно гремящее ядро или обезумевшая змея, ввергается в их чащу. Вот они забегают назад, и нескончаемо мелькают передо мной их мимолетные верхушки.
Он все мчится вперед, наш окрыленный поезд, пожирая пространство, неоглядные поля и леса, с грохотом раздавливая мосты и реки. Или пространство поглощает его и мы ввергаемся в беспредельную бездну?
Вот падают теперь слева густые клубы дыма, точно срываются с неба облака, слетая на землю и разрастаясь в белые видения. Ровно и уверенно звучит жесткая песня движения с бегло-перебираемыми, частыми нотками.
Уноситесь, равнины, уплывайте леса, отпадайте воспоминания и прошлые лики моего я! Я хочу быть новым и юным; как глаза любопытного мальчика, будет открыта миру моя возрожденная душа!