– Да, что-то в этом роде…– неохотно протянул я.
– Менее всего, кажется, можно было ожидать от него этого… Помнишь его в гимназии? Талантливый был мальчишка.
Я ничего не ответил. Но вспомнил не бойкого, смуглого мальчика в гимназии, а последнюю нашу встречу в Одессе: его вызывающую заносчивость, за которою чувствовалась боязнь быть презираемым и униженным.
Павел не унимался:
– С чего это он так? Интересно бы узнать подробности…
– Выгодным наверно оказалось, – презрительно усмехнулась Софья Михайловна.
Мне захотелось переменить разговор. Почему, в самом деле, едва встретясь говорить о Шаповленке? Я повернулся к Павлу.
– Ну, а ты как живешь? Расскажи теперь о себе. Устроился ты, я вижу, прекрасно…
Вслед за мною и Павел невольно окинул взором свою комнату. Это был кабинет, обставленный удобно и богато. За внушительно-солидным письменным столом чернели зеркалами стекол два больших книжных шкапа с резьбой наверху. Красные шелковистые обои на всех четырех стенах были завешаны картинами в золотых рамах. Один из углов занимала мягкая мебель несколько вычурного вида. К ближайшей из картин я подошел. Она изображала охотников, склонившихся над добычей среди снежных сугробов, обагренных отсветом костра…
– Как живу?— вспомнил мой вопрос Павел.— Да, ничего себе. Работаю понемножку. Вот женился…
Картина мне не понравилась. Я вернулся на свое место, чтобы слушать Павла, постепенно разговорившегося.
Сначала он коснулся себя, своей жизни, дел (у него была недурная адвокатская практика); потом принялся рассказывать о Петербурге, здешнем обществе, театрах. Временами я вглядывался в него, и опять каждый раз меня удивляла его белокурая бородка, чужая полнота щек, незнакомый подбородок. Говорил он совсем по-адвокатски — громко, плавно и многословно – с искусственными переходами, варьированьем одного и того же и прислушиваньем к собственным словам.
В дверях показался белый передник горничной. Завидев его, Софья Михайловна поспешно встала и вышла. До тех пор она внимательно слушала мужа.
Павел остановился. Совсем не таким был этот разговор, вся наша встреча, как мне хотелось, как я надеялся, идя сюда. Я ждал чего-то прежнего, светлого, дорогого. Не воспоминаний, которые могли бы быть мучительны, но чтобы просто воскресло на минуту прежнее, свободное от перемен.
– Знаешь, я волновался, когда шел к тебе, – признался я Павлу. – Нахлынуло прошлое. Ведь столько связано у меня с тобою.
– Да, конечно… – Павел произнес это довольно равнодушно: казался чем-то отвлеченным.
– Помнишь Мэри? – Я спрашивал с робостью. – Белокурую нашу любовь?
На лице его появилась улыбка.
– Как же… Она умерла.
– Я знаю. Давно уже. Помнишь, как клялись мы друг другу никого не любить в жизни, кроме нее. Верили, что никогда не разлюбим Мэри. И ведь едва знакомы с ней были. Ты еще, кажется, бывал у них, я же лишь на катке ее видел.
В соседней комнате, по-видимому столовой, слышался сдержанный разговор и шаги. Софья Михайловна отдавала какие-то распоряжения прислуге, накрывавшей стол. Вот заварили там чай, поставив его на камфорку. Донесся стук ножей и тарелок.
– А детей у тебя нет? — после некоторого молчания нерешительно спросил я Павла, осматриваясь в комнате.
– Как же, двое, — мальчик и девочка. Спят уже.
Портьера у двери зашевелилась: вошла Софья Михайловна.
– Пожалуйте чай пить, — обратилась она к нам. Мы тотчас же встали.
За столом разговор держался все около того же. Говорили об общих знакомых, главным образом, опять о школьных товарищах. Я рассказывал о жизни своей в Могилеве, о своей семье. Опять чувствовалось: все это не то; как прежде говорить мы уже не можем. Глядя на Павла, опять мне хотелось снять с лица эту откуда-то появившуюся бороду и чужую полноту щек. Весь он казался неуловимо, но странно изменившимся. Почему-то слегка раздражало присутствие его жены. Не от нее ли в нем эти перемены? Искоса я поглядывал на Софью Михайловну. У нее очень энергичное лицо и она совсем не похожа на Мэри. Несколько минут было даже ревниво жаль, что Павел отдал себя этой женщине, той обыкновенной, понятной, вот этой самой, здесь за столом.
– А она художник, – говорил Павел о жене. — Курсы живописи окончила. Хочет скоро выставлять.
Софья Михайловна слегка конфузилась. Говорила, что не работает теперь, что дети отнимают все время. Но все же обещала как-нибудь показать свои этюды.
К чаю был сыр, яйца, холодный ростбиф и ветчина. Все сервировано прекрасно. По стенам столовой висели какие-то эстампы,
– Это что у тебя такое? — спросил я.
– Так, пустяки. Снимки случайные. А вот это с плакатной выставки: вместо обоев ничего себе. – Павел подошел к стене. – Это Стенлен. А там Жоссо и Шере. Но у меня есть хорошие альбомы; если интересуешься, потом покажу.
Павел оставался все тем же любителем искусства и литературы, как и прежде. В гостиной на столе я успел заметить у него последний модный альманах и французский томик Поля Адана. Но и в этой области плохо ладился разговор. Постепенно это становилось ясно обоим, придавая всей беседе оттенок тягостной принужденности. Под конец опять заговорили о товарищах.
– Герценберг? Он со мною. Тоже присяжный. Недурно зарабатывает, имеет дела. Растолстел невероятно. Юрисконсультом при Лепехинской мануфактуре.
– С кем же еще ты встречался? Золотов, не знаешь, где?
– Нет, не знаю. Даниэль застрелился, ты слышал?
– Да. Не знаешь, из за чего? — Трудно сказать. Кажется, он болен был… Затем, подумав. Павел тихо и многозначительно добавил: — Сифилис.
Замолчали. Я смотрел на портрет Софии Михайловны, висевший на стене. Переведя затем взор на Павла, я заметил, что у них схожие подбородки.
Теперь мне уже казалось несомненным, что это она так изменила его. Кто знает, насколько приспособляет нас к себе женщина, отдаваясь нам! Но ведь и я женат, и я, следовательно. Во власти чужой жизни, чужого тела и души. Ведь вот воскликнул же Павел при встрече, что я сильно изменился. Я стал думать о своей жене; старался ясно себе представить се возле себя. Прежде, невестой, она была чуть похожа на Мэри.
– Ах, вот что я могу тебе рассказать, – вдруг словно обрадовался Павел. — Алексеев-то, помнишь Алексеева? Представь себе, как я его встретил…
Павел был талантливый адвокат и умелый рассказчик. В юности же писал даже стихи. Может быть, поэтому он ничего не мог поведать просто и непосредственно, всему любя придать искусственные формы. Так же поступил он и теперь.
– Иду я однажды из Окружного Суда. Часа четыре. Падает снег, знаешь, мокрый такой, липкий, тяжелый. Словно отягощен он воспоминаниями. Действительно, этот снег всегда напоминает мне прошлое. Так же падал он, когда мы были с тобою влюблены в Мэри (Павел с улыбкою посмотрел на жену). Так же облеплял меня, когда бегал я в библиотеку, работая над кандидатским сочинением. И еще многое другое неожиданно вспоминается тогда.
Мне вступление это показалось излишним и как-то неприятно-сочиненным. Но я слушал, не перебивая.
– Вдруг, на углу Манежного переулка, вижу, какой-то высокий господин в форменной фуражке и весьма потертом пальто странно стоит посреди тротуара и обращается ко всем прохожим, немного даже провожая их. Нет, не провожает, но лишь склонится к подошедшему и затем обратно, — откачивается к стене. Я скоро понял, что он попрошайничает. Когда я приблизился, он наклонился и ко мне. «Будьте добры, обратите внимание, — услышал я. — Потерял службу из-за убеждений. — Не поможете ли?.. Уволен за забастовку».
Я с удивлением взглянул наверх (продолжал Павел), ибо проситель был очень высок. Лицо его показалось мне знакомым. Конечно, я видел эти толстые губы и выпуклый неумный лоб. «Алексеев», — припомнил я почти мгновенно.
Он не узнавал меня. Я сделал вид, что не заметил, чем он занимается, и протянул ему по-товарищески руку (Павел, действительно, протянул вперед руку). «Ах, я сразу и не узнал тебя», — говорю. «Да и ты, кажется, меня тоже. Безпутин я, помнишь по гимназии».