– Ухаживал за мной? Даже серьезно? – смеется Валентина ответ на что-то сказанное Булгаком. – Да разве за мной можно серьезно ухаживать! Мы с ним на третий же день поссорились. Он говорит, что это скучно и несовременно: быть добродетельной женщиной и любить своего мужа.
Последние фразы она произносит очень громко. Я понимаю: это говорится для мужа.
Кудерьков уже подвыпил.
— Я что, старая газетная крыса. Репортер и шантажист! Полнейшая бездарность! Но вы думаете, меня не любили? И еще как любили! Валентина Львовна, пожалуйте ручку.
Валентина Львовна и здесь считает долгом поддержать.
– Любили? В самом деле? Расскажите. Красивые, лучше меня? — В последних словах чувствуется какой-то вызов. Не отнимает от его губ руки.
Все беспорядочнее, все беспокойнее становится в зале. Шум у нас, шум за соседними столами. Беспрерывно кто-то входит, уходит, утомительно мелькая перед глазами.
Становится тягостно. Хочется уйти, уединиться, передумать что-то. Я отодвигаюсь от стола, как бы для того, чтобы лучше следить за оркестром. В задумчивости смотрю на стены, на электрические бракеты. Лютики люстры кажутся мне потускневшими: увядают. Вот опять наливаются острым, золотистым светом. Вся эта вечерняя яркость точно – горячечный сон. Легкий, млеющий туман окутывает залу. Что это, – дым папирос или пелена моей захмелевшей грезы?
Опить вглядываюсь в Валентину, смотрю на ее белые, полные руки, улыбающееся лицо. Вспоминаю все: наше первое знакомство, когда она тем же обычным своим изыскано деланным движением подала мне руку и, слегка прищуриваясь, внимательно беседовала со мною о том, что должно меня интересовать, вспоминаю дальнейшее – комедию сопротивления, комедию неопытности и смущения в тот вечер после театра и, наконец, наши ласки, чувственные, бесстыдные, опытно изощренные, которым мы тщетно старались придать характер беззаветной страсти. Все от начала и до конца была ложь.
– Василий Петрович, а Василий Петрович! – Я обертываюсь, это кричит мне Кудерьков. — Что это вы замечтались, батенька? Будете пить шампанское?
Я подвигаюсь к столу, беру стройный, наполненный бледно-золотою влагой бокал и опять начинаю разговаривать с Владимиром Владимировичем. На этот раз говорит он о квартирах: как трудно найти подходящую. Очень жалуется на своего швейцара, который ленится вставать по ночам. И при этом, как все они, швейцар, по его мнению, сыщик.
Меня странно занимает разговор с этим скромным и печальный человеком, обманываемым мной. Но вместе с тем неприятно его присутствие, то, что он рядом со мной. Словно от этого еще явственней, еще нестерпимей становится ложь нашей любви. Что связывает меня с Валентиной? Что это за женщина, кого любила она до меня? Кого любит теперь?
Адвокат Пролетов, лысый, полный, молодящийся франт с кошачьими усами пьет с Валентиной ликер. О них что-то говорилось: конечно, он ее любовник. Булгак? Нет, этот недавно лишь познакомился, этот — будет. Впрочем, как знать. Кудерьков? Я смотрю на пьяное, изможденное, лохматое лицо Кудерькова. Возможно.
Вспоминаю, что вот весь вечер со мною она не говорит, я к ней не подхожу и ничего не заметно между нами. А между тем она отдавалась мне. Значит, то же возможно и с другими? Кто же они, где? Я встревоженно оглядываюсь в зале… Вдруг Валентина встает с своего места и приближается к нам. Сначала подсаживается к мужу, что-то ласково с ним говорит, кажется, спрашивает, не слишком ли он утомился. Потом обертывается ко мне.
— Вы что же, ко мне не подошли за весь вечер? Владимир, что это с ним? Извольте за мной ухаживать.
Я стараюсь оживиться. В том же шутливом, что и она, тоне громко отвечаю, что потерял всякую надежду, видя столько соперников и зная ее добродетель.
Ответ ей, по-видимому, понравился.
– То-то. Целуйте, – Она демонстративно протягивает мне руку. Раз это делается при муже, значит, здесь нечего подозревать.
Затем она берет меня под руку, и мы отправляемся гулять по залу. Она тесно и многозначительно опирается о мою руку и сразу делается очень нежна. Обещает завтра быть у меня, пробыть долго. Муж куда-то уедет.
Когда мы вернулись, Кудерьков организовывал поездку за город. Спросили Валентину. Она сейчас же согласилась. Мне не хотелось, чтобы она ехала, не хотелось ехать и самому. Я сказал ей об этом. Она удивилась, сочла это ревностью, недоумевала, не хотела понять, почему мне это неприятно.
Отправились все за исключением Владимира Владимировича и женатого студента, уехавшего с женою домой. Пьяно кричали и хохотали, садясь на тройки. Пролетов шептал что-то на ухо Валентине, касаясь ее усами. Булгак ловко подсадил ее в сани…
* * *
Два часа ночи. После свидания у меня я провожаю домой Валентину. Молчаливо едем мы на тряском извозчике по мокрой, развороченной, размытой оттепелью улице. Чуть обозначился рассвет.
У меня ощущение, что я должен что-нибудь говорить, что молчание неудобно. Но говорить нечего, и мы так явно друг другу не нужны. В памяти — взбудораженные простыни, раскинутое женское тело, нетерпеливое раздевание и усталое одевание с докучным застегиванием крючков на спине. На губах странная сухость после поцелуев. Тягостное на что-то недовольство и разочарование.
Я смотрю на нее: у нее усталый, покорный, безразличный вид. Лицо как-то заострилось и кажется бледнее и худее обыкновенного. Глаза упрекают меня за то, что я сделал с нею. Я молча целую ее бледную, холодную руку.
— Который час? Ужели уже два? — спрашивает она. – Господи, что я скажу мужу… Ведь я же говорила, давно пора ехать.
В ее голосе на минуту слышно то же недовольство и раздражение, что я чувствую в себе. В этот миг так ясно, что мы совсем друг другу чужие, что мы оба недовольны и почти враги.
– Смотри, – указываю я Валентине, чтобы что-нибудь сказать, – какой странный зеленоватый свет в этих окнах. Словно за ними озаренное морское дно. Какие-то цветы. Точно водоросли, что тянутся к свету. Она равнодушно повертывается к окнам и смотрит на них. Затем мы опять молчим. Я рад, когда мы подъезжаем к ее дому.
Мы прощаемся у подъезда, и я нажимаю звонок. Показывается швейцар, тот самый, которого бранил Владимир Владимирович. Еще раз кивнув мне, Валентина скрывается за дверью. Я опять сажусь на извозчика, и он еще медленнее, еще неохотнее везет меня домой. Думаю о Валентине.
Вот сейчас, быстро стуча высокими каблуками, поднимается она по лестнице, осторожно открывает хранящимся у нее в ридикюле ключом входную дверь своей квартиры, привычной рукой находит электрический выключатель в передней. Быстро скинула манто и капор. Подобрав юбки, чтобы не шелестели слишком громко, направляется в спальню. Молчаливы и таинственны комнаты ночью. Муж уже спит. В спальне спущены, вероятно, тюлевые занавески, и светлеющая ночь отпечатала на них квадраты окон. Холодно мерцает зеркальный шкап. Поспешно, но стараясь не зашуметь, раздевается Валентина. Вот, подойдя к зеркалу, смотрится в него. Углубились глаза, и все лицо устало и бледно. Спутаны волосы: торопясь после свидания, лишь небрежно успела она сколоть прическу. Поскорее распускает она волосы, чтобы не увидел муж: перечесывается, как обычно на ночь. В это время муж просыпается: он всегда просыпается, рассказывала Валентина. Уж не подозрения ли мешают ему спать? Что же делает она? Подбегает ли к нему с шаловливым видом, поспешно обнимая, рассказывая, где была, как веселилась на балу, как каталась за городом? Или спокойно остается на месте, медленно перебрасывая из руки в руку густые волосы, заплетая на ночь темно-русую косу? Лицо непроницаемо, холодное и спокойное, лицо полно лжи. Муж что-то спрашивает, равнодушно и боязливо — чтобы не выдать подозрений, ревнивой своей тревоги. Она спокойно отвечает, она лжет так искусно. А потом что делает она? Что делаешь ты потом, Валентина? Ложишься в кровать? Он тебя обнимает? Не противны тебе его ласки? Может быть, ты находишь даже удовольствие в этом, в этой смене и сравнениях? Что говоришь, что шепчешь ты ему? То же ли, что и любовнику?