Алина оделась, выпила кофе и пошла на второй штурм шкафа. Вынырнула громадная рукопись в крепком кустарном переплете, с пожелтевшими листами. Страница с именем была вырезана неаккуратно, словно автор навек решил избавиться от самого себя: волнистый край обреза измягчился, истрепался – видать, давно это было.
На второй же странице Алина дрожа обнаружила: «Он как никто знал, что в самом себе он умер давно и ничего нового сотворить уже никогда не сможет. Он помнил, что когда-то написал какую-то книжицу, но о чем она была, он совершенно не мог вспомнить. Иногда он даже начинал думать, что его самого вовсе и не существует, а его просто выдумали люди. Но, спохватившись, он усилием воли заставлял себя верить в свое существование».
Алина поежилась от неприятного совпадения чувств – своих и героя из цитаты. Она ясно увидела этого анонима, вспомнила свои встречи с ним – и вдруг поняла, кто заразил ее бессилием и смертью. Очень давно она не вспоминала этого человека, вытеснив его другими и разными. Но рукопись, мирно валявшаяся в шкафу, оказывается, все эти годы излучала, излучала, излучала.
Об этой жуткой радиации таланта и говорил профессор тогда, в ресторане. Убийственные вибрации гения, переполненного злодейством. Вернуть ему рукопись? Так просто? И тогда что – шкаф, вся квартира, вся душа Алины, наконец, – все это очистится? И вред многолетнего лежания этого текста уйдет? А куда уйдет? Может, данный автор вообще забыл, где хранится его старый роман…
Алина, как выражаются графоманы, физически почувствовала яростное, непотускневшее присутствие этого автора – кругом, везде, по всем радиусам ее бытия. «Прочь, собака!» – некрасиво подумала сочинительница. Но было поздно. Она его вспомнила целиком, от ушей до хвостей. Когда-то она его любила до смерти. Точнее, так: любила, но только до смерти. Потом разлюбила. Или?
Она запрятала его рукопись в глубину шкафа. Пусть пока поспит.
Прыгнув за компьютер, она быстренько вытащила коротенький текст из собственного дневника, очень старую запись, подредактировала, подобессмыслила, напустила туману, втиснула пару красивостей и облегченно откинулась на спинку своего любимого вертлявого рабочего кресла. Начинаем!
– Доктор, здравствуйте! – Вопреки договоренности Алина позвонила Василию Моисеевичу в день визита. – Я…
– Э-э, нет. На воре шапка горит? – усмехнулся доктор.
– Ах, какой умный доктор попался, – с досадой сказала Алина.
– Не выйдет, дорогая. Первый же визит пытаетесь испортить! Нехорошо. Единственное, что я могу вам сегодня разрешить, – это перенос времени. Мы на полдень договорились? Не успели? Давайте в пять. Ладно? Успеете? Успеете. Закройте все ваши архивные шкафы – и за дело. Не в моих же, в конце концов, интересах ваше творчество. Впрочем, в литературе все есть цитата, сами знаете.
– Доктор, к пяти я только и успею что процитировать, – пожаловалась Алина, потрясенная осведомленностью доктора.
– Ничего страшного. Главное, чтоб поприличнее, с чувством. Или, знаете, напишите мне какую-нибудь сексуальную сцену. По памяти, но без документалистики. Вы еще помните что-нибудь из этой области?
– С трудом, – призналась Алина.
– Чудесно. Вот и напишите, почему это вдруг вы – и с трудом, – посоветовал профессор.
– Хорошо, уважаемый любитель чудесного, – пообещала Алина и положила трубку.
Не верю!
По дороге в клинику Алина купила шоколадное мороженое, которое терпеть не могла. Тут же пошел мелкий дождь, который она очень любила.
«Тьфу ты, – вздохнула Алина, – и никакой, даже мелкой, гадости не могу сама себе сделать. Всеблагая Природа сразу кидается все уравновесить…»
Прикончив мороженое, она подозвала такси. Машина мгновенно остановилась, а водитель даже не назначил цену. «Продолжается», – констатировала Алина, втайне надеявшаяся, что все такси будут заняты, а все водители глубоко корыстны, и она опоздает в клинику, а еще лучше – заблудится.
Но ровно в пять она вошла в кабинет профессора и положила на стол несколько листков. Доктор, посмотрев на листки с хорошо скрытым омерзением, начал читать.
«Григорий, как и предполагалось, не звонит. Золото, а не мужик. Умрет, но счастлив не будет. Ни за что! Не заставите! Почему мне так везет на одиноких гениев!.. А ведь я могла бы рассказать ему об адриатическом розовом триптихе! Он бы понял!.. Сколько ж можно крошить текст восклицательными знаками…
Триптих. В одном адриатическом саду, рядышком, стоят: бутон на длинной ноге – вот-вот лопнет, переполненный соком и жизнью; рядом роза – просто распущенная, чуть вяловатая роза, но еще вполне, вполне. А по другую сторону бутона, на своих отдельных ногах, покачиваются плоды. Толстые, кругло-приплюснутые, набитые розиными детишками, с милыми темно-зелеными хохолками на макушках. Как гиперболизированные шиповники. И так везде: бутоны, цветы, плоды. Все рядом, все соседствует. Кругорозоворот в местной природе. Красота.
Странен мир моих ассоциаций. Сказала красоту, а вспомнила красные трассы за моим темно-синим вечерним окном в октябре 1993 года на Пресне. Почему особо страшные, трагические, умопомрачительные воспоминания суть самые легкие? Может быть, так только у меня? А может, просто разум не в силах задерживаться на огневых точках и со свистом пролетает вроде как по-над минным полем, чтоб не коснуться еще раз? Не знаю.
Да, но и в приятные воспоминания погрузиться – именно погружением, с головой, – я не могу. Там нечего делать. Мужчины… Я не припомню ни одного полового акта, в котором мне хотелось бы поучаствовать еще раз. Меня мои акты не волнуют. Возможно, для такового волнения нужна старость? Настоящая, с сединами, морщинами, суставным хрустом?
Кто знает…
Эти очаровательные итальянские старушки в норковых манто, с низкими голосами, ну те, что отдыхали в январе на Адриатике, – они совсем не походили на воспоминательниц. Живые, искрящиеся, под руку, точнее, за руку со своими холеными буржуазными стариками, они были такими настоящими синьорами, такими настоявшимися, выдержанными в темных бутылках…
Наши отечественные бабушки на синьор, даже на сударынь, – не тянут. Умирают заживо, кляня скупой пенсионный комитет.
Выходят на митинги, с флагами. Как я устала от невеселых лиц моих соотечественников. И ведь что печально: нет никакой надежды увидеть другие лица окрест. Чтобы увидеть другие, надо покинуть эту окрестность и полетать на самолетах иноземных авиакомпаний…
Да где же этот чертов Григорий! Я не могу больше ждать. Ему одному все можно, а он так редко пользуется этим. То есть мной. Хотя и любит.
От Григория всегда идет волна. Он весь убран широко распахнутыми воронками, из которых хлещет эрос. Касаешься его тела – и все. Любовь пошла. Полетела тонкая энергия по изящной параболе ввысь, на небеса. Такой вот мерзавец, этот гений. Солнышко мое, твою мать…»
– Спасибо, сударыня, – сказал доктор и бесстрастно выписал счет. – Полный бред, осколочные ранения в абсолютно разные места. Но вы явились – все-таки явились, как ни крутились, – строго в назначенный день, поэтому сегодня обойдемся без штрафа. Тем более это действительно ваш собственный текст, а не ворованный из шкафа. И не спрашивайте, откуда я знаю про шкаф!
– Я и не спрашиваю, – отозвалась грустная, пустая Алина: нелегко обмануть врача.
– Отлично. Следующий визит ровно через две недели, но не в пять, а в полдень, как положено. Больше не опаздывайте, я занятой человек. И давайте все-таки поближе к роману. С такой чушью вы не сможете показаться в приличном обществе. От вас отвернутся издатели, переводчики, родные и близкие. И еще раз прошу, требую: никаких подлинных историй, никакой документалистики, никакого прошлого, даже если вспомнится что-то красивое. Розочки на брегах Адриатики – вот максимум так называемой правды. А мужское лицо, чем-то вас обидевшее – ах, не позвонил! – ни в коем случае. Да хоть он вообще бы на Марс улетел. Или женился на антилопе. Что угодно! Забудьте. Поняли? Оштрафую.