Граф сзади подхватил её груди, взвесил на ладонях их тяжесть, прижал друг к другу, потом его руки скользнули вниз, к животу, ещё сохранившему летний загар, и дальше, меж длинных мускулистых ног.
Донна обратила внимание на коричневый кружок плеши на макушке, окружённой редеющими волосами, которая напомнила ей о её дяде. Покойном. Дядя Пъетро. Или Пит, как его звали, когда он наезжал в Штаты. Ей было четырнадцать, толстушка, которой была приятна его благородная галантность. С тех пор у неё слабость к дядюшкам Питам. К тому же этот дядюшка, этот граф, был действительно красив, но печальной красотой потрёпанного Грегори Пека, что должно было делать его старше всех, с кем она до сих пор встречалась. Опять же, граф.
Он шептал что-то неразборчивое.
— Пардон?
— Этруски, — ответил он. — Атлеты, как ты, которые три тысячи лет назад выращивали здесь виноград среди диких олив и миртовых деревьев.
Донне вспомнилось, что у неё была тётушка Мертл,[15] может, двоюродная.
— Римляне называли их варварами, даже злобными варварами, и растоптали эту тонкую, чувственную культуру своими ножищами завоевателей. Означает ли, что глупец, убивающий камнем соловья, выше соловья?
«Д. Г. Лоуренс писал об этом, — вспомнил граф, — и Дитер учил меня тому же». Опустившись на колени у ног девушки, он пробежал пальцами по её высокому подъёму.
— Мой прадед был из Рима, — проговорила она.
Он почти не слушал её. От стояния на коленях суставы заныли, и боль напомнила ему о тех, других стариках, которым он прошлыми похождениями позволил вовлечь себя в их порочную орбиту. Он лишь несколько дней в Урбино после многолетнего отсутствия, а воспоминания уже терзают его. Он думал о том, что девушки вроде этой — большинство людей — проживают жизнь, так и не разобравшись в себе, тогда как он понял (ему помогли понять) горькую, отвратительную правду уже в двенадцатилетнем возрасте. Покаялись ли те старики в грехах? Нашёлся ли священник, который смог простить им то, что граф предпочитал называть, даже когда говорил по-английски, incidunte?[16] Прегрешение, за которое все они заслужили место в шумных кругах ада, думал он, прегрешение, которое он искупает всю жизнь. Прегрешение, о каком по любым критериям не принято говорить… Однако как люди устанавливают, о чем можно и о чем нельзя говорить в наши времена, когда газеты выезжают за счёт всякой мерзости, одна непристойнее другой?
О чем из пережитого можно говорить с этой девушкой? Теперь он сомневался, что она может дать ему то, в чем он так нуждался.
С усилием поднявшись, он отхлебнул вина — подкрепить силы. Может, из-за боли в коленях от жёсткого кафельного пола ему стало так грустно, а может, причиной тому сожаление, что он уже мало что способен предложить этой или любой другой молодой женщине. Поставив бокал, он отошёл и вернулся с маленькой фигуркой из обожжённой глины, осторожно неся её на сложенных ладонях. Последняя память, до сих пор не повреждённая.
— Этот сосуд — реликвия из бабушкиного поместья, — сказал он. — Маленькая этрусская дама, по всей видимости, третьего столетия до Рождества Христова, была найдена здесь во время войны в груде битых черепков одним из моих лучших друзей детства, немецким студентом-археологом. — Это не вполне соответствовало истине, но он предпочитал так рисовать себе прошлое. — Её обнаружили в пустых, заросших травой курганах, где бабушкины contadini[17] хранили своё вино. До этого никто не верил, что этруски так далеко проникли на восток, но у моего друга не осталось никаких сомнений, когда я показал ему курганы. «Типичные этрусские захоронения, — сказал Дитер, — один холм для живых, другой для мёртвых».
Он погладил продолговатые глаза и ноги статуэтки, губы с блуждающей на них неясной улыбкой, пробежал пальцами сквозь завитки волос в углублении на шее с тем же инстинктивным желанием, с каким чуть раньше раздвигал губы Донны.
— Хочешь подержать её секундочку?
— Нет, спасибо. Она кажется слишком хрупкой.
Донна не была уверена, что статуэтка ей нравится — с широкими бёдрами и поднятыми руками, как ручки вазы. Сосуд, сказал он. Внезапно она ощутила себя дешёвой имитацией вроде тех аляповатых мадонн, которые начинают плакать настоящими слезами. Разве что никогда не увидишь голую Мадонну.
— Можно мне одеться? Что-то прохладно.
— О дорогая, какой я невнимательный! — Он снял пиджак и набросил ей на плечи. — Поднимемся наверх, там теплее.
Он понимал, что разумнее было бы избавиться от неё, пока не случилось конфуза. С возрастом он всё больше потворствовал своим маленьким извращениям, становясь в них изощрённее, пока не потерял уверенность, что даже с молодой девушкой (особенно с такой молодой девушкой, как эта) сможет поручиться за успех. Но он предпочёл забыть о риске. Он ненавидел одиночество.
В спальне граф сел на постель и начал распускать галстук.
— Эта статуэтка — моя самая большая драгоценность, — проговорил он, стараясь оттянуть момент, когда надо будет стянуть рубашку и обнажить сетку уродливых шрамов, покрывающих всю спину.
Объяснят ли шрамы ей что-нибудь или придётся делать это самому? Ему так надоели объяснения, к тому же он считал, что английский, который хорош как деловой язык, слишком конкретен в подобных обстоятельствах; слова не сыплются с языка, как в итальянском с его безудержными и невразумительными «ох!» и «ах!».
— Единственная вещь, которую я спас от огня… Тебя это поражает, кажется странным? Не сомневаюсь, что ты захотела бы спасти фотографию родителей или братьев и сестёр. Для меня эта статуэтка — то же самое, бесценный сосуд, сделанный для мёртвого этруска и захороненный в пещерах, полных теней погибших.
— Теней погибших, — тихо повторила она. — Хотелось бы взглянуть на те пещеры. Где они?
— О, они больше не существуют. Деревня была уничтожена во время войны. Теперь на её месте одни развалины, только колокольня уцелела.
— Как она звалась? — Ей нравилось, чтобы всё имело название, клеймо.
— Сан-Рокко. — Он был доволен, что сумел захватить её воображение, и это приятное чувство смешалось с воспоминанием о друге, которого он когда-то любил. Он стиснул коленями ладони, ощущая волнение. — Но если бы не гранаты, мы никогда не нашли бы её… — Чудо, подумал он и, продлевая это ощущение, закрыл глаза и прошептал, обращаясь не к девушке рядом с ним, а к молчаливой терракотовой женщине: — В глубине, под теми пещерами, где она спала столетия, невидимо улыбаясь сквозь напластования камней, медленно пробиваясь на поверхность.
Донна не была суеверной, даже не читала свой ежедневный гороскоп, но почувствовала дрожь внутри, словно предчувствие, что что-то произошло с пейзажем, который описывал этот человек, местом, где белые валуны поднимались сквозь пятнистую зелёную шкуру, будто колени или грудные клетки, вспучивая траву громадного кладбища. Она почти слышала, как ветер вздрагивает вокруг погребённой статуи, и вообразившийся звук взволновал её и совершил то, что не удалось пальцам графа, но сумели сделать определённые ноты в странной музыке, которую он играл, сумела Европа. Как… исход лета… как… Она не могла выразить словами это желание быть частью чего-то древнего и прекрасного, и даже ещё прекраснее оттого, что уже почти уничтожено. Наклонившись, она обвила руками мужчину у своих ног и прижалась губами, а потом щекой к его шее, Она чувствовала что-то похожее на любовь, начало её.
— Я хочу… — «любить тебя», — не договорила она (как, однако, слащаво и старомодно это звучит!), но глаза его вдруг распахнулись, он высвободился из её объятий и вскочил; лицо его побледнело.
— Что случилось? — спросила она.
Он двинулся к двери спальни и повелительно махнул рукой, чтобы она замолчала.