«Когда был подростком, то, конечно, покупал в подворотнях (как все) подпольную политическую литературу – потому что она была запрещена. Понимал из пятого в десятое. Там же подсовывали „Половой вопрос доктора Фореля“. Распевали с приятелем „Вставай, подымайся рабочий народ“, чувствовали себя передовыми. Вот он и поднялся. Да только он ли? Как надо было поступить (неразб.)? Как надо было поступить с разъезжавшими по стране солдатами, поселявшими вокруг себя целые сонмы легенд?»
«Вернулся Грушин, ходивший через фронт в Харьков. Рассказы его просто ужасны! В частности, как расправляются чекисты со спекуляцией – куда там нашей контрразведке! Да если бы хоть десятая доля того, что они делают, делалась бы у нас, давно были бы в Москве. У Грушина вся семья – и родители, и младший брат остались у большевиков. С ноября 17-го года не имеет о них никаких известий».
«Вообще замечено нами, что бедные охотней идут навстречу нашим нуждам. Некоторые делятся буквально последним. А ведь по теории коммунистов они (бедные) должны видеть в нас своих главных врагов. Как далеко все это от действительности. Это как в любви: один девице-красавице люб, а другой постыл. Поди разберись, отчего так. Он и свистит по-разбойничьи, и ножиком засапожным поигрывает. Куража в нас нет, в малохольных. (Прости, Левитов, я знаю, ты хорошо стреляешь.)»
«Сказка стала складываться. Жила-была Россия, толстая, дебелая купчиха, добрая да доверчивая. Нашептали ей в ушки, наврали с три короба. Она и давай чай дуть... Да и продулась, что в чай, что в дурачки с приезжим».
«Прав, прав был атаман Каледин, когда сказал: „Пропащая страна Россия. Отдали своих детей на растерзание“.
«Или Индейкин. По своему происхождению был из крестьян Донской области, то есть „иногородним“ среди казаков, а по образованию семинаристом. „Дорогая моя, – сказал он своей молоденькой жене, на которой только что женился, – если я не выполню своего долга, как же можно меня любить?“ „Хорошая английская фраза выражает то же немного иначе: «Дорогая, я не любил бы тебя так сильно, если бы любил тебя больше своей чести“.
«В „подлые дни царизма“ Россия все же шла во главе государств, теперь же жалким трусом плетется в хвосте народов, ожидающих подачки хлеба насущного», – сказал сегодня один солдат. Хоть один».
«Сегодня лежал в цепи, а вспоминал дом. Когда выходил из квартиры, кажется, забыл поправить книгу. Даже глаза закрывать не надо – вижу отчетливо: между „Историей Византии“ Успенского и „Русским богатством“ за 8-й год. Странно устроен человек. Не могу терпеть беспорядка – это не дает мне покоя. До того свербит, что хоть ступай за отпуском, переодевайся в „товарища“ и езжай в Москву поправлять книгу. Да и переодеваться не надо – только погоны снять. Хорошо было бы теперь сидеть в кресле в отцовском кабинете и смотреть на пруд. Впрочем, разве нужно об этом писать? Вот убили сегодня Большакова. А кто вспомнит, что был на свете Большаков и чего он хотел, чего добивался, почему погиб? Стоял над ним, спрашиваю: „И шо? И шо там?“ Молчит...»
«Сошелся опять сегодня с Олсуфьевым по русской истории. Все-то он двигает свою теорию европейской и азиатской России. Европейская Россия – это немцы и просвещение, а Азия-с – понятно, монголы, татарщина, раскольники etc. И вот они все время в борьбе, со времен Петра и даже раньше, и сейчас Азия берет верх. А по-моему, все просто. Государство на нас прет, а мы уходим в степи, в леса. Так всегда было: и для господ немцев, и для господ татар. Кто в степи, кто в леса. Вот сейчас они и кончились. Так было четыре столетия, а может, и больше. Все, что идет из столиц, для окраин гибель. Вывеска не должна вводить в заблуждение. Порядки при царе-батюшке ох не сравнить с тем, что, по рассказам, творят советчики. Впервые в русской истории все должно решиться на конечной территории. Некуда больше бежать. Куда мы пойдем, если нам дадут по шапке? В Турцию, как некрасовцы при Петре? Так ведь Турции теперь нет».
«Совестно за „Афиногена“. Как Стаценко и Будилович проглядели и пропустили – до сих пор в ум нейдет. А ну как меня убьют? Будет бродить мой „заволжский старец“ по страницам ученых изданий и морочить добрых людей. Вспомнил точно – книга, стоящая корешком внутрь, это и есть тот самый злополучный номер „Ж.М.Н.П.“*. Бог шельму метит. Хотел забрать, да надо было ехать на фронт. Не успел и очень теперь жалею. Ну да теперь в России такое творится, что, пожалуй, еще сто лет пройдет, пока кто-нибудь полюбопытствует. Да и кому будут нужны старцы в царстве диктатуры пролетариата? То-то и оно».
«Отступление наше вполне определилось. Теперь уже всем ясно, что это не тактический ход, а поражение стратегическое. А ведь были уже в Орле! Мерзнем. Но ведь и большевики мерзнут. Мороз один на всех. Да, но теперь они идут вперед».
«Ноги с утра ватные, голова пьяная. Надеялся, что простыл. Теперь ясно, что тиф. Писать не могу. Ухожу в околоток».
март 1990 – апрель 1999
Тимофей давно уже обнаружил, вернее, признался себе в том, что во взрослую жизнь он играет точно так же, как в детстве играл в солдатиков и в железную дорогу. Пенопластовые кроны, покрашенные зеленой гуашью и насаженные на спички, обрамляли сверкающие на паркете рельсы, под мостики с коричневыми бортами подкладывались отрезки голубой бумаги, и полз его красный тепловоз с тупым серебристым рыльцем, с плавниками топливных баков, в воображаемых рукодельных полях без отдыха, без остановки, без сожаления минуя станции, пока не сходил с рельс и не ложился набок, словно издохший ослик. Даже кинематограф, которому он себя посвятил, был такой же игрой, и даже не в том смысле, что кино – это представление, созданное по особой технологии, и там, как и всюду, одни люди играют роли других людей, а просто потому, что из готовых, но отрывочных кусков жизни приятным усилием воображения и чувства соразмерности предстоит собрать нечто целое. Склейка... Маленькая гильотина монтажного стола или щелчок мыши – это и было кино, самая серьезная игра взрослых людей.
Но синие, пропитанные воздухом горы возникали в воображении и рождали томящее чувство сопричастности этим сырым, мрачным ущельям, этому мокрому ветру, обдающему с ног до головы мелкими брызгами и запахом близкого моря, лепету потока, сосредоточенному при свете дня, загадочному в темноте, и черным елям, безмолвно стоящим по склонам с торжественной мрачностью свершающих обряд рыцарей; этой суровой и ласковой жизни природы, этим радостным мгновениям восхождения на открытые пространства, когда, кажется, между тобой и такими слишком высокими небесами уже не существует ни преград, ни посредников.
Сколько раз во время своих путешествий Тимофей был счастлив, чувствуя, что на высоте он и сам становится лучше.
Существуют тысячи причин, по которым люди любят горы, причин, по которым это выгодно и полезно, но никогда Тимофей не вдавался в рассмотрение этих причин. Тайна гор, их спокойное величие – это и была причина всех причин. Только там, в горах, казалось ему, и наступала для него настоящая неигрушечная жизнь, где каждый шаг – движение, каждое движение – преодоление, – такая жизнь, когда каждую секунду можно ощущать ее полноту. И там, свершая шаг за шагом, он обретал достоинство, которого ему так недоставало в обычной жизни на равнине, и этот запас позволял прожить какой-то отрезок жизни, пока не расплескивался в удовольствиях большого города.
Однажды, только что избегнув смертельной опасности, на перроне Н-ского вокзала в ожидании поезда он испытал чувство, которое сложно передать. Тут было освобождение от условностей мира и в то же время чуть снисходительная готовность следовать им, потому что мир всего лишь игра взрослых людей, и необыкновенная целеустремленность при отсутствии самой цели, обещание вечной жизни, обетование радости и сознание и ощущение своих собственных сил, и чувство, что душа находится в преддверии великой тайны. Но то была лишь кратковременная оттепель, только показывающая, что скрывается под ледяным покровом, но недостаточная для того, чтобы навсегда избавить природу от стального морока зимы.