Когда-нибудь, думал Николай, когда все это закончится, он сядет и напишет на этих желтых страницах все, чему Господь поставил его свидетелем. А пока исподволь он делал записи. Это не был дневник в классическом смысле, а просто отрывочные заметки и просто соображения, свершавшиеся у него в голове.
На Великой войне Николай насмотрелся всякого, но то, что он увидел дома, казалось, или должно было свести с ума, или сотворить из него змея с васнецовской картины, которой он, впрочем, никогда не видел. Зато под Кореновской Николай видел погоны, прибитые гвоздями к плечам раненых и отрезанные члены в Невинномысской; под Белой Глиной видел полковника Жебрака с его офицерами, лежащими во ржи с выколотыми глазами, видел оскверненные храмы, где изо ртов святых торчали окурки, всунутые в проделанные пулями дырки, и военная судьба порой давала ему самому возможность отомстить, как только ни заблагорассудится. Жестокость оставляла его равнодушным в том смысле, что возможность безнаказанного не шевелила в нем никаких желаний. Подобно тем людям, которых осуждал Цимлянский в Москве, он видел все это и оставался самим собой. Так же как и те люди, которые закрывали глаза на очевидное, он тоже закрывал на него глаза, ибо это его природа заслоняла очевидное. Он принимал участие в боях, целился и стрелял, одновременно являясь для кого-то мишенью, и черные фигурки, которые он видел перед собой, были для него мишенями. Когда становились видны черты, мишени превращались в людей, а коли это были люди, то они имели дар речи и собственный интерес. По большому счету он понимал войну так, как и должен понимать ее настоящий военный, хотя он им и не был: не как истребление, а как борьбу, не как поглощение, а как спорт, в котором, как и в любом творчестве, присутствует искусство и игра. Но чем сильнее разгоралась борьба, тем становилось очевидней, что она будет вестись беспощадно до самого конца. Сознание говорило, что происходит все именно так, как положено ему происходить, а естество его пребывало в уверенности, что неразрешимых проблем нет и не бывает, и воля способна положить конец любому недоразумению. Разумом Николай понимал невозможность этого, но в душе верил, что можно как-нибудь договориться и покончить со всем этим кошмаром. Ум твердил ему, что кошмар этот имеет значение и смысл, что постигать этот смысл еще страшнее, чем быть его участником, однако реальность оставалась для него кошмаром, а реальностью было нечто привычное, и в нем заключалось спасение от кошмара. Что-то, как расстрелы, было неизбежно, и он, хотя и с неудовольствием, кое-как с ними мирился. На то она и пуля, чтобы прекращать чью-то жизнь. Но когда офицеры начинали резать пальцы, это превосходило его даже не понимание, а просто было противно его внутреннему устройству. Это было неприемлемо даже не потому, что значило уподобляться хамам, а потому, что Божество не просто убивали в человеческом образе, но над ним еще и глумились.
Время, накапливающее впечатления, не меняло его природу, но оно истощало силы быть последовательным в отношении к ней, и с беспокойством он начинал понимать, что благородство уже требует воли.
ноябрь 1998
Когда длился самый муторный отрезок дня, Аля позвонила сама. В половине четвертого Илья с удовольствием услышал звуки вальса «На сопках Маньчжурии». Эта колыбельная музыка далекой во всех отношениях смерти, рожденная Русско-японской войной, завораживала его, как дудочка факира мудрую змею, или как мудрая дудочка факира вовсе не мудрую змею, и он готов был бесконечно внимать вальсирующим звукам, которые казались ему волшебными. Все его знакомые хорошо знали это его пристрастие и терпеливо ждали неслышного им самим конца музыкальной фразы, который совпадал с седьмым гудком. Но на этот раз только несколько первых нот успели вырваться, и палец Ильи безжалостно и решительно придушил мелодию.
– Всегда готов, – сказал он в трубку.
– Тебе это не идет, – немного раздосадованно заметила она. – Кстати, ты не продаешь петуха за двадцать пять аспров?
– Продавать-то продаю, – сказал Илья, – но уже значительно дороже.
– А что случилось?
– Видите ли, – пояснил Илья, – стал нести яйца. Так что петух прямо-таки золотой.
Когда-то давно, когда она училась в школе, больше всего Аля любила субботу. Она нравилась ей радостью безделья, предвкушением свободного времени, когда можно предаваться забавам и мечтам. Теперь она полюбила воскресный вечер, когда пустеют улицы и вагоны метро, когда пожилые дачники влекут в рюкзачках и тележках остатки урожая и руки их украшают флоксы, гладиолусы и хризантемы, когда инерция выходных слабеет и стремится к покою темной, несуетливой ночи, когда город словно бы сосредоточивается и набирается сил, чтобы перебросить свои неопределенные чувства, надежды и заботы еще через одну неделю.
Бодрым, упругим шагом она шла к нему, и облегающий бедра плащ с легким запозданием откликался на движения тела, и в его формах чувствовалась соблазнительная тяжесть плода, готового сорваться с ветки. Она оценила то растерянное восхищение, с которым он следил за ее приближением, и внутренне улыбнулась.
– Как Марианна? – поинтересовался Илья.
– Марианна уехала с друзьями в Тибет на кору.
– Трансцендентально, – одобрил Илья.
– Она считает, что она призвана.
– К чему призвана?
– К постижению и особым деяниям, – пояснила Аля.
Несколько молчаливых шагов Илья обдумывал ее ответ.
– Странно получается, – задумчиво сказал он, – из моих знакомых если кто и призван, то непременно в Тибет или в Непал, а вот в Дивеево или, скажем, в Задонск никто почему-то не призван.
Затем он назвал несколько хорошо ему известных ресторанов.
– Ты хочешь есть? – спросила Аля, и он не знал, что на это отвечать.
Разговаривая, они свернули с Комсомольского к набережной и как-то незаметно подошли к ее дому .
– Вот здесь я живу, – сообщила Аля. – Давай на лавочке посидим, – предложила Аля. Она смахнула со скамейки несколько палых кленовых листьев и села.
– Раньше, когда маленькая была, – сказала она, – можно было ногами болтать. – Она задержала свой взгляд на его лице, которое показалось ей усталым и разочарованным, и сказала веселым голосом:
– Не переживай. Замерзнуть не позволю. Я гостеприимная.
Невольно он посмотрел на руку с обручальным кольцом. Она перехватила его взгляд:
– Тоже призван. Призывник. Тоже призвали его от меня. Неведомая сила.
– Очарованный странник, – то ли спросил, то ли утвердительно сказал он, присаживаясь рядом.
– Скорее разочарованный, – усмехнулась Аля. – Я вот сижу и думаю: а зачем я тебе все это рассказываю?
Илья открыл было рот, чтобы ответить, но тут же его закрыл. Молчание, смешавшись с тревожной темнотой, надвинулось на них вплотную.
– И что? – с деланым раздражением, немного капризно спросила она.
– Да как тебе сказать, – проговорил он с улыбкой, – ответ не могу выбрать. У меня их несколько. И все небезупречны. В том смысле, что ни один из них не обладает всей полнотой истины, – поспешил пояснить он.
– Тогда давай все по очереди, – решила Аля.
– Может быть, я внушаю тебе доверие? – сказал Илья со смешком, но Аля, видимо, ждала чего-то другого.
– Тогда серьезно, – сказал Илья. – Коль скоро мы коснулись живых предметов, почти одушевленных, а все мои ответы не обладают полнотой истины, то, отвечая по очереди, ты как бы упускаешь целое, ибо, разъятое на части, оно перестает быть целым, а значит, и живым. Так что видишь, и по очереди говорить не приходится, чтобы не обеднить целое, и само целое неизъяснимо. А тот, кому удастся слово, может считаться величайшим из людей.
Опять повисло молчание.
– О чем думаешь? – спросил Илья. – О том, что я не величайший из людей?
– Да о том думаю, что призывники стали частью призвавшего их целого, ребенок у мамы, отец его неизвестно где, на улице что-то... бр-р... прохладно, в доме гаснут огни... – проговорила Аля и на этом замолчала.