Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

– Игровые автоматы? – недоуменно сказала Маша и растерянно поглядела на Галкина.

– Ну да, ну нет, – обескураженно бормотал Галкин, – я ничего не понимаю. – Он взялся за дверную ручку, потянул дверь на себя, но она не подалась. – Чудеса какие-то.

– В решете, – добавила Маша. – Так у тебя, оказывается, есть тайная страсть?

– Ну да, – невпопад ответил Галкин, продолжая ошарашенно смотреть то на дверь, то на вывеску. На месте милого чаемого белого слова на зеленом фоне вальяжно развалились эти неожиданные непристойные слова и лениво мигали в ночь буквами ядовитого красного цвета.

Двадцать семь шагов от бывшей лавки «Халял» до двери подъезда прошуршали сухим и теплым асфальтом на всю Марьину Рощу. Ключ в замке, обычно бесшумный и аккуратный, скрипнул, как обод корабельного анкерка, и свет элктричества возник как бы ниоткуда и, приглушенный деликатностью времени суток, тут же дал понять, что он гораздо мягче, чем о нем пишут в школьных учебниках и профессиональных инструкциях.

Звякнули ключи. Дверь глухо и удивленно вздохнула, как всегда не обещая радости, но и не отказываясь впускать ее. Маша вошла и огляделась.

Коннетабль Бертран, надув могучие икры, взирал со стены с почтительной снисходительностью старого доброго мажордома. Уста его, чуть раздвинутые просящимся наружу словом, словно говорили: «Добро пожаловать, сударыня. Мы давно вас ждем. Милости просим. Здесь вас никто не обидит».

Черепок, не так давно забытый и оставленный Тимофеем, лежал на открытой книжной полке у хлипкого подножия «Югуртинской войны», и дуга едва обозначенной улыбки, как полоз самодельной люльки, укачивала сразу два с половиной тысячелетия.

Затаившийся мир хотел скрыться, но обнаруживал себя ежесекундно шершавыми брызгами вспорхнувшей листвы, тонким как нить протяжением автомобильного мотора и темнотой, которая сама производила мириады трепещущих таинственных звуков.

И Маше, когда она следила в темноте за Галкиным, вглядываясь в его черты, прислушивалась к его интонациям, он казался похожим то на ее отца, то на того такого далекого уже человека, который подарил ей слюдяной шар, то временами являлся ей самим собой, Галкиным, который, – она была теперь уверена, всегда был и всегда будет участником ее жизни, а как случилось так, что раньше она об этом не знала, она не знала и сейчас.

Галкин ощутил давно неслыханное вдохновение. Ему казалось, что в этих сумерках сам Бог витает между предметами, таится в складках штор, легко касается милостивой стопой мест на карте, отмеченных булавками, и уколы их остриев обращает в воздушные ласки, и, как сообщник в добром деле, лукаво с ним перемигивается. И Галкин, говоря о жизни и смерти, говорил о жизни и смерти с той же легкостью, сообщаемой ему порхающим Богом, с какой два эти слова, прикровенные многоречием понятий, призваны были ублажить разум и сердце ради того главного, что они скрывали.

– Я больше ничего не могу придумать, – неожиданно для себя самого оборвал он себя и глянул в окно, где, розовея от предрассветного стыда, продолжали отплясывать электрической киноварью пунцовые буквы.

– А, – сказала Маша без всякой интонации. – Не верю.

Он привлек ее к себе; глаза ее влажно блеснули, и он увидел, как стоит в них жизнь – так же широко, как два месяца тому назад широко шагала зима к северу от Москвы, широко переступая заснеженные крыши, дымы, которыми курилась студеная земля, похолодевшие сосны с нежными на ощупь стволами и липы в буклях инея у церквей, под которыми криво взрастали из земли каменные надгробия поэтов в военных сюртуках. И увидел себя самого и своего веселого сегодня сообщника, хмельного душистым и летучим всемогуществом.

* * *

Лето расположилось в Москве навсегда. Оно завоевало этот город, город пришелся ему по душе, и оно решило остаться. Эмаль небосвода неуклонно струилась вниз, лизала крыши горячим дыханием, стекала на изнемогающий асфальт, томила печным дыханием, обдавала душно и крепко.

Глядя из окна на улицу, Тимофей почему-то вспомнил, как лет десять назад в такой же забитый тополиным пухом полдень он пришел в магазин за хлебом, а продавец – по виду отставной интеллигент – почему-то любезно, вкрадчиво спросил: «Вам „Пшенички“?» Почему-то это.

Вернувшись с Кавказа, он до сих пор пребывал во власти довольно противоречивых чувств.... Образ флегматичного Завады надолго остался для него символом потерянной мечты. Впрочем, разочарование его не было столь велико, чтобы как-то решительно менять мировоззрение, разве что было еще досадней, что противогаз утратил некоторые свои известные свойства. Просто теперь ему стало окончательно ясно, что надеяться больше не на кого и спасаться поэтому надо и предстоит самому, и в этом он предвкушал какую-то сладкую отраду. Но все же было немного грустно оттого, что академики не оправдали надежд, возложенных на них легкомысленным телевидением, пусть даже и при том, что сами об этих надеждах ничего не ведали.

Вероника наконец-то перестала отвечать на его звонки, впрочем, звонок такой был всего один, но глубже он решил не падать и оставил ее в покое. Теперь, когда он вышел из любовной битвы и остыл от горячки боя, все произошедшее с ними стало ему ясно. Просто однажды на пашне своей страсти они увидели росток любви и оба от испуга и с непривычки стали яростно топтать его, стремясь погубить. Какого цвета любовь? Похожа ли она на клейкую травинку, на саженец или, может быть, на цветочную луковицу? Какое-то время ему не удавалось пожелать ей добра, но все-таки это получилось.

Уже несколько недель Тимофей никак не мог дозвониться Вадиму. Мобильный был выключен, а его домашний телефон не отвечал. Тимофей ломал голову, что с ним могло приключиться, пока наконец Феликс все ему не объяснил.

– Кадимский что учудил, – сообщил он как бы между прочим. – Бросил все и уехал на Кавказ искать этих академиков. Помнишь, вы сами мне рассказывали зимой?

– Что-что? – недоверчиво протянул Тимофей. – Куда, ты сказал?

– Ну да, – удивляясь его недоверию, подтвердил Феликс.

«Вот оно, – мелькнуло у Тимофея в голове, – разменял. – На лице его проступило выражение вшитого алкоголика. – Как же это, а?» – продолжал думать он и, хотя давно уже говорили о другом, растерянно и беспомощно улыбаясь, переводил глаза с лица на лицо той компании, о которой нечего говорить. Но никто не мог понять этого его выражения и того, какие чувства им завладели. Понять его вполне мог только Вадим, но Вадим сам и был его причиной.

май 1999

Они стояли, поставив сумки на узкую ленту асфальта, и смотрели, как разворачивается машина. Потом смотрели ей вслед, как она становится все меньше и меньше. Дорога здесь шла по неширокой полосе суши. С одной стороны лежало море, с другой – тонкой, сморщенной ветром пленкой стлался плоский лиман. Машина увезла с собой помеху своего двигателя, и проступили настоящие звуки этого места: шипящий шум легкого прибоя, сосредоточенное стрекотание насекомых, трепет под ветром целлофана, прикрепленного к длинному шесту, косо стоящему на бахче.

– И куда? – спросил он, берясь за сумки.

– За мной. – Она показала на несколько белых домишек среди округлых яблонь, черешни и абрикосовых деревьев, усеянных белым цветением. Над одной крышей мотался голубоватый дымок. С волнистых холмов, плоско налегающих друг на друга, налетал аромат набирающей силу степи и вплетался в соленый, йодистый запах моря, запах рыбы и водорослей.

– Слушай, ты просто волшебница, – проговорил он восхищенно, покоренный светлой негой этого простого прозрачного пейзажа.

Она оглянулась на него со счастливой улыбкой.

– А ты говоришь – академики.

Она долго возилась с ржавыми ключами. В противоположном конце улочки стояла пожилая женщина в зеленой безрукавке, повязанная белым платком, и смотрела на них из-под руки.

Утроба дома обдала их стоячей прохладной нежитью. В полумраке на половину комнаты белела обмазанная глиной и побеленная известкой печка. У окошка на толстых прочных ногах стояли стол и табуретки, а у стены застеленная железная кровать с высокими прямоугольными спинками. Гладкие, в оспинах от древоточцев, доски низкого потолка нависали над самой головой.

113
{"b":"138471","o":1}