– Оставайся, – предложила ему Вера.
Николай сходил в столовую за бутылкой «Бордо». Входя на кухню, он ткнул пальцем в календарь. – Дошутились, – сказал он, – что один праздник остался в стране настоящий, да и тот военный – 9 мая. Как ты не можешь понять: не в партиях дело, не в партиях. Все станет по-другому, когда мы бросим играть в эти игрушки. Мы должны измениться. Все. И ты, и я. И она. Все.
Вера вздохнула.
– Мне похудеть надо, – согласно сказала она. – Срочно. – И бросила на мужа такой многозначительный взгляд, как будто от него здесь что-то зависело.
– Да и то, если вдуматься: двадцать семь миллионов погибло, – покачал головой Николай. – Сколько там сот тысяч в плен сдалось в первые полгода?
– Да уже полтора насчитали, – сказал Илья. – Миллиона.
– Вот так! Да он, этот день, не со слезами на глазах! Он я даже не знаю с чем на глазах... Мы вообще мастера переплачивать. Что стоит рубль, берем не торгуясь за сто. Во всем так, не в войне дело. И все потому, что жертвы неоправданные: в бизнесе в этом чертовом сколько постреляли, а сейчас прикроют лавочку, в политике – чего только не наделали? Нет никакой последовательности, и жертвы поэтому неоправданные. Сплошные сомнения. Отсутствие ясного мировоззрения... И кстати, чтоб ты мне здесь ни говорил про это сослагательное наклонение, если бы в сорок первом был у нас царь-батюшка да Врангель с Каппелем, никакой Гудериан к Москве и близко не подошел бы.
В открытую форточку залетали холодный ветер и звуки успокаивающегося города. Илья молча слушал, сложив руки между коленей.
– А самое страшное, – сказал еще Николай, – так это когда потом оказывается, что и тот рубль, который все же это стоило, и тот платили не за то, что надо. Совсем другое, оказывается, покупать требовалось.
За первой бутылкой явилась другая, потом еще одна, и разговор, как водится, продлился далеко заполночь. Уже только после трех Илья послушно побрел в комнату, где была приготовлена ему постель...
Hо выспаться ему не удалось: с полночи во дворике-полуколодце, как чайки на берегу морском, кричали грузчики и перебрасывали какие-то коробки, урчали «Газели» и дворницкие метлы свирепо, с потягом скребли асфальт задолго до рассвета.
Утром он встал тяжело, но ни в чем не раскаивался. Машину он решил оставить до вечера на обочине у кофейни.
– Понимаешь, в чем дело, – признался несколько смущенный Илья, – я на этой машине на работу не езжу. Hа другой езжу. Hеудобно как-то... Вызывающе.
– Hяня пойдет с Димкой гулять, – успокоила Вера, простодушно зевая, – присмотрит. Да здесь ничего не должно случиться.
Едва он вышел из подъезда, как очутился в потоке каких-то людей, раздельными вереницами текущих сквозь турникеты. Он давно не спускался в метро – сам не помнил, когда это было в последний раз.
«Куда едут все эти люди? – спрашивал он себя удивленно, обводя глазами забитые эскалаторы. – Господи, как много людей. Очень много. Чудовищно много людей», – продолжал размышлять он в сутолоке подземки. Здесь мысли его окончательно запутались, и он приехал на работу чуть живой. Специальная служащая принесла ему кофе, он выпил две чашки и только после этого обрел способность отвечать на звонки, трещавшие беспрестанно, как один звуковой и смысловой сигнал.
* * *
Стоило только Але переступить порог студии, как она оказывалась охвачена той приподнятой бодростью, которая всегда предшествовала эфиру. Она чувствовала себя хирургом, которому предстояло препарировать труп почившего дня и явить городу и миру следы заболеваний, несостоявшиеся надежды и, не объявляя прямо причины смерти, остановиться в самый этот момент вывода, предоставляя имеющим уши самим делать его. Прохлада, царившая в студии, тоже способствовала этому сходству ее с операционной, и освещение каких-то современных белых ламп, и лаконичность обстановки: этот круглый стол в центре просторной комнаты, над которым, как засохшие хризантемы, нависали поломанными стеблями микрофоны. Вот сейчас она сядет в кресло за круглый пустой стол, придаст податливому микрофону нужное положение и нить секунд выведет ее голос из этого помещения на улицы, в салоны автомобилей, в кухни квартир, в секретарские помещения офисов и контор. Листы бумаги, лежащие перед ней, – это и были ее инструменты. Она сама была вольна составлять сводку новостей, она решала, что должно быть услышано соотечественниками, а что, увы, недостойно величаться высоким названием эфирной новости. Из потока событий, которые приносила лента, которые проецировались в сеть, ей предстояло отобрать существенное, или, правильнее, то, что казалось таковым ей. И эти коллажи, которые она складывала ежедневно уже несколько лет, превратились однажды в допинг, без которого она не мыслила своей жизни.
Ей нравился ее собственный голос: с иголочки, прочный, но не грубый, интонационно гибкий, вовсе не жесткий, пропускающий иногда легкий привкус металла, но в целом – какой-то непререкаемый, голос последней инстанции, и именно это последняя особенность приводила Алю в состояние легкого, незаметного для окружающих лихорадочного возбуждения. Сами же явления жизни, пропущенные через этот голос, то вдруг теряли мелочность и необязательность слухов, обретая солидность постулатов, то поражали вселенским масштабом, освобожденные от своей необязательности и провинциальности. И слова радиодевиза «Мы делаем новости» оборачивались своей аллегорической, но наиболее главной и настоящей стороной.
Но когда она в гостях у подруги с экрана работающего телевизора мельком увидела его, новость о том, что «беглые» академики основали в Кавказских горах свое вольное нео-российское государство, перестала быть для нее просто новостью, как до того все несчастья, коллизии жизни, пожары, обрушения крыш бассейнов, взрывы в метро были для нее просто новостями, ее голосом, покрывающим Вселенную. Да и эти академики, быть может, проскользнули бы мимо ее внимания, если б не увидела она среди них этого человека. Впрочем, академики сделались вдруг настойчивой новостью, о них твердили строчки ленты, ими оброс Интернет, как они своими косматыми бородами, и отказать им в этом праве становилось все сложнее, а после сюжета по первому каналу и просто неприлично.
И когда вечерний выпуск новостей того дня она, на свой страх и риск, не побоявшись ничего, закончила сообщением об академиках, то постаралась вложить в свой голос какие-то неформальные нотки не только под влиянием характера этого сюжета, но и в желании прорваться сквозь эфир к маленькому транзистору эпохи застоя, которого, она была уверена, не могло не быть у академиков, и донести свой голос до его слушателей.
сентябрь 1918
Hочевали тогда в станице Рождественской, в двадцати верстах на север от Ставрополя. Части перепутались. Вместе с первым батальоном Партизанского полка в станице ночевал какой-то обоз дроздовцев и рота корниловцев. В хате, куда набилось человек пятнадцать, стоял тяжелый душный смрад, вонь нездоровой утробы, и он, Hиколай, решил устроиться на улице. Hочь была тепла и озарена луной, теплились в свете ее звезды. Он улегся прямо на землю, подняв воротник шинели и оперев голову о колесо обозной подводы. Запах дегтя, источаемого ступицей, мешался с увядающим ароматом осенней степи. Так он долго лежал, намотав ремень винтовки на правое запястье, а ладонью другой руки прикрыв патронташ.
Звезды то ли стояли неподвижно, то ли текли куда-то в бесконечность. Справа стояла санитарная двуколка. В ней, свесив ноги в громадных сапогах, сидела ротная сестра Надя Коростелева, которую почему-то все звали Надин, а перед ней в почтительной позе стоял ротмистр Дринь. Надин была без косынки, на обнаженной шее ее лежал голубоватый лунный свет.
Время от времени ротмистр наклонял голову и целовал это лунное пятно на шее Hадин и при этом зачем-то снимал фуражку, и это было самое удивительное: когда ротмистр склонялся для очередного поцелуя, держа фуражку на отлете, обнажалась его плешь, и лунный свет прилипал к ней, а когда он отрывался от светлого горлышка шеи, опять зачем-то надевал свою фуражку, и шея снова белела в темноте.