Она убрала письмо в конверт и оставила его лежать на подушке кресла. Сеньор Мартинш прекратил расхаживать по комнате и всерьез задумался над особенностями английской расы. Если бы он попытался облечь свои чувства словами, понадобились бы такие слова, как «жалость» и «восхищение». Почему эти люди так сдержанны, почему не позволят себе взорваться? Почему не выронят ни слезы? Будь эта женщина португалкой, она бы… она бы упала в обморок, рухнула в слезах на колени, завыла… Но это стиснутое молчание, застегнутый на все пуговицы стоицизм! Как они это выдерживают? Хладнокровие, вот что это такое, холодная кровь. В эмоциональном плане англичане — рептилии. Однако эта мысль тут же вызвала у достойного сеньора Мартинша раскаяние. Очень уж несвоевременная мысль. Эта женщина… ее утрата… немыслимое страдание. И мать у нее тоже умерла.
Но сеньор Мартинш ошибался. Сам того не ведая, бродя по этой комнате, он ступал по вулкану. Какие-то пласты сдвигались в душе Анны, разверзались бездны, клокочущая ярость раскаленной лавы рвалась на поверхность, руки, сжимавшие колени, дрожали от сейсмической деятельности внутри.
— Благодарю вас, сеньор Мартинш, — трясущимися губами выговорила она. — Благодарю вас за то, что лично известили меня, за ваше сочувствие. Со мной все будет в порядке. Вам пора возвращаться в консульство.
— Нет-нет. Я дождусь мистера Уоллиса. Я настаиваю.
— Мне бы хотелось побыть какое-то время одной. Будьте так любезны…
Она выпроводила его за дверь. Маленький сеньор направился к своей машине и там остался стоять, наблюдая за окнами дома. В гостиную Анна не вернулась, темная столовая показалась ей более приветливой. Она склонилась над столом; рвотные позывы судорогой сводили тело, но отраву, пропитавшую все ее существо, невозможно было выблевать. В глазах потемнело от боли, чисто физической боли, Анна как-то боком рухнула на стул и вместе с ним упала на пол. Не вставая, яростно отпихнула от себя стул, пинала его вновь и вновь, пока не сломала об него каблук.
— Ублюдок… ублюдок… ах, ублюдок мелкий! — сквозь стиснутые зубы выплевывала она, самой себе удивляясь, что помнит столь подходящие к случаю слова. Ободрившись, вскочила на ноги, схватила стул за спинку и со всего маху треснула об стену. Спинка и две задние ножки остались у нее в руках, и это оружие Анна обрушила на другой стул, на этот раз ножки отвалились. Анна принялась бить спинкой об стену, любуясь разлетавшимися во все стороны щепками. Покончив со спинкой, взялась за сиденье и две ножки. Добила. Постояла с минуту, переводя дыхание, прислушиваясь к тонким отголоскам дребезжания фарфора в буфете. Распахнула дверцы буфета, достала тарелку, хлопнула об стену, за ней вторую тарелку, третью, волна садистического наслаждения затопила разум. Она бросала тарелку одну за другой; мышцы быстро устали, заныли, но эта боль пьянила, как наркотик, и поощряла бросать тарелки с еще большей силой. Как раз в ту минуту, когда руки уже готовы были бессильно повиснуть, а сердце и легкие — разорвать чересчур тесную грудь, чей-то мокрый плащ облепил Анну со всех сторон, Уоллис зашептал ей в ухо какие-то неразборчивые, заведомо бессмысленные слова.
Ее перенесли в спальню, в комнату матери, уложили в постель. Пришел врач, осмотрел ее и дал сильное успокоительное, а уходя, оставил валиум про запас. Анна лежала, вытянувшаяся, неподвижная, как фигурка в своей коробочке на подушке из ваты. Снаружи ничего не проникало в сознание, и внутри все онемело, ни мысль, ни чувство не оформлялись, не прорастали булавочным острием.
Она плыла на этой волне день за днем, пока однажды не очнулась средь бела дня в присутствии незнакомой ей женщины. Возвращение к реальности далось физическим усилием, словно Анна ползла по туннелю, цепляясь скрюченными пальцами за стенки. Женщина представилась: жена Джима Уоллиса. Анна попыталась вспомнить, что с ней случилось, но что-то не пускало ее, отталкивало. Между ее нынешним состоянием и ближайшим прошлым — обитая войлоком стена. Она знала, что произошло: все еще напряженные и ноющие мышцы плеча напомнили ей; она могла вспомнить и увидеть, как отлетают от стены осколки битой посуды, но вспомнить слепящую боль той минуты уже не могла, и это показалось ей горчайшей из потерь. Мысль о погибших сыне и муже пробуждала в ней печаль, неутолимый, но тихий плач, однако того исступления больше не было, а именно этой остроты чувств и не хватало. То была правильная, даже целительная боль, а теперь Анну словно раскололи надвое, отделили не только от краткого момента умопомешательства, но и от всей прожитой жизни. Воспоминания сохранялись, такие же четкие и неприкосновенные, как и в те недели, когда умирала мать, но теперь эти воспоминания относились даже не к биографии, а к истории. Сначала такая оптическая перемена испугала Анну, потом она поняла, что это — защитный механизм жизни, краткая передышка после смертоносного артиллерийского обстрела.
Вечером Уоллис сменил жену. Они обменялись парой слов в коридоре за дверью. Смену сдал — смену принял. Все в порядке. Уоллис присел на край кровати, взял Анну за руку. Внизу со стуком захлопнулась дверь.
— Я снова тут, — сказала Анна.
— Похоже на то.
— Долго я… отсутствовала?
— Три дня. Так врач велел. Решил, так будет лучше, ведь и твоя мама только что…
— Мне все еще дают успокоительное?
— Дозу снизили, вот ты и вернулась к нам, хотя, наверное, чувствуешь себя еще несколько странно.
— Да, немного… немного странно.
Она как будто следила за собой со стороны, когда одевалась, и потом, когда они ужинали вместе, прислушивалась к стуку вилок и ножей. Все вокруг проступило четко и узнаваемо, но как будто изменилось освещение. Уоллис расспрашивал ее о планах на будущее, но с оглядкой, как будто боялся, что она собирается сделать… Как бишь это у них называется? Наделать глупостей, вот именно. Сделать непоправимую глупость. Как странно, а ей и в голову не приходила такая возможность — покончить с собой. Вероятно, сам собой включился инстинкт выживания, унаследованное от матери упорство.
— Не знаю, — отвечала она на расспросы Джима. — Перед тем как это случилось, мне показалось, что жизнь набирает обороты, куда-то движется. Я все-таки постараюсь поймать это движение.
— Скажи только слово, и я добуду тебе работу.
— Где?
— В Компании, разумеется, — сказал он. — Дикки так и не нашел достойную преемницу Одри. Всякий раз, когда мы берем новенького, Дикки только головой качает и приговаривает: «Незаменима. Она была незаменима».
— Спасибо, но вряд ли мы с Ричардом Роузом… Ты ведь знаешь. Лучше уж я займусь математикой в Кембридже.
— Но мы будем рядом, Анна. В любой момент, если тебе что-то понадобится…
Тут она кое-что вспомнила, навела на резкость. То-то она увязла, пытаясь заполнить университетскую анкету.
— Кое-что вы можете сделать для меня прямо сейчас, — сказала она Джиму. — Вернуть мне имя, вернуть то, кем я была. Я хочу снова стать Андреа Эспиналл.
Глава 31
1968–1970 годы, Кембридж и Лондон
В последний раз под именем Анны Эшворт она поехала в Лиссабон на похороны Луиша и Жулиану. Из-за африканской жары тела пришлось кремировать еще в Гвинее, но отпевание происходило в Базилике Ла Эштрела, а затем урны перевезли в семейную усыпальницу в Эштремуше.
Анна поселилась в Лапа, в гостинице «Йорк Хаус» на улице Жанелаш-Вердеш. Вечером накануне похорон она прошла по знакомым улицам мимо английского посольства на Сан-Домингуш, потом направо, по улице де-Буэнуш-Айреш, налево по душ-Навегантеш и вниз вдоль трамвайных путей по де-Жуан-де-Деуш. Двадцать четыре года не возвращалась она сюда и, когда издали увидела качающиеся жакаранды, полускрывшие белый свод Базилики, замерла, ожидая, что воспоминания ринутся к ней толпой, словно возбужденные дети, однако никто не прибежал — воспоминания так и остались лежать под спудом.
Анна стояла перед входом в старинное жилое здание. Фасад все тот же, голубая и зеленая плитка, черные ромбы, над дверью мемориальная доска в память поэта Жуана де Деуша.