– А Смирнов? – ломая спички, закуривал доктор. – Уж он-то должен знать…
– Знал бы – сказал, – без тени сомнения ответил сотниковский летописец.
Неторопливым шагом пересекали они площадь, когда-то Соборную, теперь Советскую. А куда им было спешить? Сергей Павлович вступал в область счастливых и горестных преданий, Игнатий Тихонович, сопутствуя ему, черпал из летописи наидостовернейшие сведения, например, о доме с тонкими литыми колоннами и опирающимся на них балкончиком в железных кружевцах, что в нем со своими подручными размещался сам Гусев-Лейбзон и сюда пришел к нему несчастный Шмулевич, пришел с надеждой, а ушел, вернее, был уведен стражей, с ужасом скорой и неминуемой смерти. Петра Ивановича здесь страшно били, а потом увезли в Красноозерск, точно по той дороге, по которой сегодняшним утром проследовали мы с вами, а оттуда отправили в Москву.
– На муки и гибель, – прохрипел Сергей Павлович.
Старичок сочувственно на него глянул.
– Вам курить меньше надо. Это какая у вас сегодня?
– Я никогда не думал, – с внезапной яростной силой проговорил Сергей Павлович, – что смогу так возненавидеть ложь… Когда ложь проникает в Церковь, наступает ледниковый период. Когда ложь становится формой жизни, наступает эпоха всеобщей смерти. Петр Иванович против этого… Все те, кто погиб. О ком я узнал. Я вам говорил, кто они…
– Святые люди! – с трепетом в голосе воскликнул Игнатий Тихонович, отутюженным платком касаясь уголков глаз.
Доктор невесело усмехнулся.
– И пантеизм признает святость?
– Вам и ни во что не верующий, но искренний человек скажет, что они святые. Святость, – осторожно заметил старый сотниковский житель, – вне вероисповеданий…
Они оставили позади площадь и двинулись по улице имени застреленного в Смольном большевистского трибуна – с крепкими домами по обеим сторонам, в основном из темно-красного крупного кирпича. Бледным желтым светом мигал на перекрестке единственный в граде Сотникове светофор. Какой-нибудь неисправимый скептик, дитя скептического отца и не менее скептической матери, которые, надо полагать, и зачинали-то его с глубочайшим неверием в необходимость предпринятого ими дела, – он наверняка подверг бы разъедающему сомнению целесообразность установки этого атрибута кипящей городской цивилизации в сотниковском захолустье. О, как нам известно это брюзжание, порочащее всякое благотворное начинание попечительного о наших нуждах градоначальства! Ну да, асфальт в Сотникове давно уже не асфальт, а Бог его знает что; и дощатые тротуары в опасных дырах; и дом для престарелых даже при самом беглом взгляде вызывает во всяком еще не вполне очерствевшем сердце щемящее чувство вины за нищету последнего приюта стариков и старух; однако при чем здесь светофор? Есть, не скроем, недостатки, но есть и достижения, коих он является несомненным символом. Буквально на глазах наших перипатетиков подъезжавшие слева старенький грузовичок и уазик, а справа – горбатенький «Запорожец» притормозили и, согласно правилам дорожного движения, пропустили пустую телегу, влекомую бойкой вороной кобылкой. «Н-но, шалава!» – безо всякого повода оскорбил ее давно небритый парень в майке и рваных штанах и вдобавок стегнул кнутом. Она запрядала ушами и еще усердней потащила громыхающую телегу под желтый свет.
– Что такое Сотников? – провожая лошадку сочувственным взором, глубокомысленно промолвил летописец. – Не вполне город, не совсем деревня… Нечто среднее. Но мне нравится. Я из Москвы всякий раз бегу, как ошпаренный пес. Домой, домой! В нашу глушь, в нашу тишь…
Тут, однако, престранное встретилось им шествие, несколько поколебавшее утверждение Игнатия Тихоновича о тихом и безмятежном житии, в светлом облаке которого мирно плывет к концу времен град Сотников. На тележке с колесиками, привычно отталкиваясь от мостовой двумя деревянными брусочками, катила навстречу девочка, вернее, половина девочки, лет, должно быть, двенадцати-четырнадцати, с золотыми волосами, сияющими голубыми глазами и алым ртом: туловище с лицом ботичеллиевской Весны приближалось к превратившемуся в столб Сергею Павловичу. Ехала вслед на инвалидной коляске, перебирая колеса руками, другая девочка, смуглая, со смоляного цвета челкой, с ней рядом скакал на костылях одноногий паренек и покрикивал тащившемуся позади мальчику, отягощенному огромным горбом:
– Ну, Колян, давай, шевели ногами!
– Олега я жду, – глухим, как из бочки, голосом отвечал ему маленький горбун.
Будто переломленный в пояснице, согбенный мальчик появился из-за поворота, опираясь на две палочки и тяжело переступая вывороченными вовнутрь ступнями.
– Дядя! – подкатив к ногам доктора и снизу вверх глядя на него небесным взором, тоненько прощебетала Весна. – А ты дай нам закурить.
Смуглая девочка подъехала за ней на своей коляске и черными мрачными глазами принялась рассматривать Сергея Павловича. Проходившей мимо сотниковской жительнице средних лет, жене и матери, пришла в голову несчастная мысль их пристыдить.
– Бесстыдницы вы, а еще инвалидки! – с чувством произнесла она. – Проходу от вас нет.
Право, лучше бы ей молчать.
– Ты сама, блядь, заткнись! – прокричала половина девочки, чье ангельское личико во мгновение ока превратилось в лицо яростной фурии.
– Сука позорная! – бешено замолотила кулачками по подлокотникам своей коляски смуглая девочка. – Тварь! Чтоб у тебя манда лопнула!
А тут и одноногий паренек подскакал и, зажав костыли подмышками, пронзительно свистнул в четыре пальца, и горбун, ускоряя шаг и потрясая длинными руками, наливался кровью и сипел, что спалит старую гадину со всем ее приплодом к чертовой матери. И даже согнутый в три погибели Олег старался быстрее переставлять свои палочки, волочил ноги, кусал губы и спешил, спешил, что было сил, – занять место в строю калек, враждующих с ненавистным миром людей без ущерба.
– Боже мой! – простонал Игнатий Тихонович и, понурившись, побрел дальше. – Идемте, идемте скорей! – оборачиваясь, призывал он своего спутника.
Но доктор Боголюбов не двинулся с места. С тележки улыбалась ему золотоволосая девочка, протягивала грязную ладошку и с вызывающей ужас игривостью ночной бабочки просила закурить.
– И друзьям моим… Тебе что, жалко?
Колян-горбун стоял рядом и злобными цепкими глазами из-под густых бровей следил за рукой Сергея Павловича – как она опускалась в карман куртки, доставала непочатую пачку «Беломора», застывала, словно бы не решаясь на последнее движение, и все-таки вкладывала папиросы в открытую для подаяния ладонь.
– А ты че… папиросы… – глухо молвил он. – А сигарет нету?
Сколько ему было? Двенадцать? Пятнадцать? Сухое, длинное, измученное, старое лицо. Ему сто лет. Сын мой. Горбатый мой сын. С гнетущим чувством неизбывной вины Сергей Павлович ощутил свой прямой хребет. Перед горбуном, перед мальчиком с одной ногой и мальчиком согбенным, перед девочкой с окаменевшими ногами и девочкой без ног он сознавал себя баловнем судьбы, урвавшим из общего наследства лучшую, счастливейшую часть и обездолившим сонаследников, оставив в удел им страдание, горечь и пожизненное иго уродства. Иаков опять обманул Исава. В его ли силах преподать им утешение? Назидание надежды? Укрепляющую мысль о Промысле, на земле истязающим, но благоволящим на Небе? Но они отвергнут утешение, унизят надежду и похулят Промысел, ибо бесконечное отчаяние дает право на великую дерзость. Разве слова могут возместить их утраты? Только посвященная им жизнь – вся, без остатка. Он откашлялся.
– Я как начал «Беломор» смолить… – Сергей Павлович взглянул на себя со стороны и покоробился от собственной фальшивой бодрости, – в твоем, примерно, возрасте… так и курю. Начать легко – бросить трудно. Бросайте, ребята, курево. Я как врач говорю: оно вам совсем ни к чему…
– Ты слепой, что ли? – откликнулась смуглая девочка, уже взявшая папиросу и прикурившая от спички, зажженной мальчиком на костылях. – Нам жить ни к чему.
– Доктор, а доктор, – нехорошо улыбаясь, прощебетала с тележки золотоволосая девочка, – а ты меня вылечи.