– Останови.
Ворота, ведущие во двор, были оцеплены несколькими полицейскими.
– Пошли, дружище Курт. Скажите, что вы здесь живете, а я ваш гость.
Их пропустили. Трактор уже выдернул грузовик-фургон из ямы.
– Идите к себе, – тихо приказал Иоганн Вайтер Лысому.
А сам осторожно, не торопясь, протискивался вперед. Зияла глубокая яма, от нее шли трещины в две стороны, к гаражу Отто Штойма и к черному ходу магазина Нейгольберга. Из ямы показалась голова полицейского, перепачканная землей, потом его рука с электрическим фонарем. В мгновенно наступившей тишине он объявил:
– Подкоп идет вот от того окна.
Рядом с товарищем Фарзусом стояла толстая Хельга Грот, непричесанная, растрепанная, совершенно ошалелая. Она повторяла:
– А такой тихий, обходительный… А такой тихий…
– Нейгольберга-то, – сообщил не без злорадства дворник Фридрих Гогенцель, – «скорая» увезла.
«Упустили! – думал, сжав зубы, товарищ Фарзус. – Эти полицейские олухи его упустили!.. Все пропало…»
Глава 37
Все планы рухнули
Штутгарт, 29 мая 1922 года
Однажды на окраине Берлина, в мастерской по ремонту легковых машин, познакомился Никита Толмачев с соотечественником Игнатом Федоровичем Фоминым, который в Штутгарте содержал небольшой таксомоторный парк. Пригнал Никита в мастерскую одну из своих машин, поднял капот своей развалюхи и выругался русскими словами так, что сомнений быть не могло: не только земляк, а, похоже, питерский. Какая неожиданная радость для Игната Федоровича – земляк обнаружился, русский! Кинулся он к Никите Никитовичу чуть ли не с объятиями, разговорились. Справив дела в мастерской, зашли в пивную, и среди чужих людей, немецкого галдежа, в окружении «басурманов», как выразился Фомин, отирая мокрый от пива рот рукавом, после третьей кружки черного баварского, исповедался Игнат Федорович соплеменнику, новому другу, как на духу.
Да, с 1906-го, окаянного, здесь очутился, в эмиграции. В 1905-м черт попутал: угораздило в революцию, втянули «товарищи» в большевистскую организацию на литейном заводе – а ведь заводским гаражом заведовал! По молодости, конечно, сдуру влип в это дело: «Вихри враждебные веют над нами…» – и прочее такое. Дальше известные обстоятельства: вмазали революционерам по физиономиям, за большевиками настоящая охота. Спасибо «товарищам» – переправили в Германию. И взял с собой Игнат Фомин, двадцатисемилетний парень, свою молодую жену Марию: только поженились, первенца под сердцем носила. А тут, можно сказать, в этой Германии разникудышной, повезло: уже на второй год в городе Штутгарте лихо ездил по узким улочкам на своей машине таксист Игнат Фомин, а Мария на сносях была, второго наследника ждали (первого сына нарекли Иваном). Минуло еще несколько лет – и у Игната Федоровича уже собственное дело: небольшой парк таксомоторный – от десяти до пятнадцати машин.
– Так что, Паша (при знакомстве Толмачев назвался Павлом Емельяновым), – говорил Игнат Федорович, допивая уже неизвестно какую кружку пива, – жить тут с нашей российской смекалкой можно, и даже совсем неплохо. Только скучно, братишка! Куда ни глянешь, везде эта немчура, мать ее!.. Душу излить не с кем. Разве что дома, в кругу, так сказать, своей семьи. Моя Мария вот-вот седьмого родит. Семья, детки – это, конечно… Только мне, Павлуша, мужскую компанию подавай! Нашу, питерскую! Чтоб уж посидеть так посидеть. И чтобы все откровенно. И посему, Павлуша, делаю тебе предложение: бросай свою рухлядь. Ты уж не серчай, машина у тебя – одни слезы вселенские. Давай продадим! Найду тебе дурака, покупателя, есть у меня такой, коллекционер. У… – Игнат Федорович Фомин неизвестно кому погрозил кулаком внушительных размеров. – Ненавижу германскую публику. Продадим – и переезжай ко мне. Посажу тебя на новую машину. Заживем! А?
– Я подумаю, – сказал тогда Никита Толмачев.
– Ты подумай. Сейчас я тебе адресок с телефоном изображу. Тут все немчишки, которые при своем деле, с этими визитными карточками, а я принципиально – фиг! – Игнат Федорович гудящему залу пивной показал дулю, крутанув ею в воздухе. – Давай, мой друг Павлуша, по последней – за нашу Расею-матушку! – И слезы навернулись на глаза у владельца таксомоторного парка в городе Штутгарте. – А адресок я тебе сейчас нарисую. Есть у меня блокнотик.
По этому адресу и объявились рано утром 29 мая 1922 года в Штутгарте Отто Штойм со своей Дархен, то бишь Никита Никитович Толмачев и Дарья Ивановна Шишмарева. А адресок указал большой двухэтажный дом с готической черепичной крышей за высоким забором, npoсторным двором, в котором весь правый угол занимал гараж с единственной в этот утренний час машиной. Встречал гостей сам хозяин, появившись в воротах в комбинезоне, заляпанном машинным маслом.
– Знал! Павлуша, братишка! Веришь, сердце чуяло. Решились! – Игнат Федорович заключил Толмачева в объятия. – Это, стало быть, супруга. Хороша, одобряю. Вы ж, сударыня, не обессудьте, я по-свойски. Разрешите к ручке приложиться! Павлуша, друг сердешный! Да на тебе лица нет! Или так в дороге умаялся? Сейчас, сейчас! Мария, принимай гостей!
Во дворе появилась милая женщина, кареглазая, с застенчивой улыбкой, а за ней выскочила целая орава ребятишек, и девочка лет пяти, тоже кареглазая, прыгала и радостно кричала:
– Гости! Гости!
– Поступим так, – распоряжался Игнат Федорович, – пока суд да дело, жить будете у нас. Есть тут две комнаты с отдельным входом. Мария! Веди гостей в покои. Вы там обосновывайтесь, часик отдохните. А я насчет завтрака, который по такому случаю, надо полагать, в обед перейдет, распоряжусь. Ты как, Павлуша, если вместо ихнего басурманского шнапса – насчет «Смирновской»? А?
– Не возражаю. – И даже непонятно отчего, отлегло от сердца у Никиты Толмачева: все образуется.
«Да! Да! Образуется, – подумал он с внезапной яростной уверенностью, – „Золотая братина“ будет моя!»
«Покои» – две комнаты – оказались уютными, родными: тюль на окнах, на подоконниках герань яркими огоньками, в красных углах иконы с лампадами, широкие кровати с целыми горами подушек, слоники выстроились на комоде. Увидев все это, Дарья вдруг расплакалась.
– Ты вот что, – строго сказал Никита Никитович, – рожу-то утри. Возьми-ка… – Он протянул молодой женщине несколько денежных купюр. – Тут на углу, я видел, лавка журнальная. Пойди купи все сегодняшние газеты, берлинские. Уж, наверно, раструбили… Я прилягу пока. Спину ломит.
Дарья ушла, а Толмачев рухнул, не снимая ботинок, на кровать, прямо поверх покрывала, положил руки за голову, смотрел не мигая в потолок. Постепенно и неуклонно чувство опасности стало заполнять его такой плотной, осязаемой, вязкой массой, что у Никиты Никитовича сковало все тело – невозможно было шевельнуться. Он закрыл глаза и мгновенно заснул – как в черную бездну провалился. Его разбудила Дарья, она трясла его за плечо, говоря:
– Да проснись же! Проснись! Тут пишут… Даже снимок есть с твоим рытьем.
Никита Толмачев сильным рывком поднял свое тело, сел, выхватил у Дарьи стопку газет, и сразу в глаза бросилось совсем не то, о чем ему толковала Дарья. На первой полосе утренней берлинской газеты он увидел заголовок статьи, набранной крупными, броскими буквами: «Опять „Золотая братина“ – русский граф Оболин против Арона Нейгольберга».
– Что?! – Никита Толмачев даже тряхнул головой, стараясь прогнать наваждение.
Были в газетах и сообщения с кричащими названиями о подкопе под ювелирный магазин Нейгольберга, были фотографии с ямой, из которой вынули грузовик Ганса Грота, и сам Ганс, и его супруга Хельга с ошалелым выражением лица. Но преобладали статьи о начинающемся судебном процессе, который затевает граф Оболин. «Так… Объявился, брáтушка… Не послушался… Впрочем, нет. Не сам ты на все это решился – кишка тонка! Нет уж, товарищи чекисты!..» И на глазах Дарьи (она не удивилась – давно знала это свойство ненавистного хозяина) Никита Никитович преобразился: стал спокоен, четок, ни одного лишнего движения.