– А что же были за «веские доказательства», которыми располагал Сталин? Их хоть когда-нибудь обнародовали?
– Никогда. Но слухи ходили. Было досье, которое, очевидно, передала НКВД в Праге чешская разведка. А в досье были письма, написанные этими советскими командирами и адресованные их немецким коллегам, письма с предложениями оказать поддержку в свержении Сталина. Проверили подписи, печати, все. Одно из писем было собственноручно подписано маршалом Тухачевским.
– Он написал такое письмо?
– Конечно, он отрицал это. Но ему сказали, что это неважно. Он был уверен в том, что его арестуют вместе со всеми остальными.
– И в ту ночь он пришел предупредить твоего отца?
– Это, возможно, было одной из причин его прихода. Отец посоветовал ему написать письмо лично Сталину, чтобы разрешить это недоразумение. Тухачевский сказал, что он уже написал, но не получил ответа. Сказал он, что его дни сочтены, и боялся не столько за свою жизнь, сколько за своих родных. Он впал в совершенное отчаяние.
Наутро я спросила отца, кто это приходил к нам так поздно ночью. Он, конечно, ничего не сказал. Только объявил, что это не моего ума дело. Но я заметила, что фотография, где он вместе с Тухачевским, исчезла. Позже я нашла ее в глубине ящика стола, завернутую в газету. А через несколько дней Тухачевского и еще семерых высших военных чинов арестовали. Суд был закрытый – он продолжался всего три часа! – и их всех признали виновными в шпионаже и измене родине.
Ее руки с такой силой сжимали ладонь Меткалфа, что он почувствовал боль. Однако он лишь кивнул.
– Они все сознались в преступлениях, – продолжала она. – Но признания были липовые. Мы позже узнали, что их пытали, а потом сказали, что единственный шанс спасти свои жизни – и, что куда важнее, жизни их родственников, – состоял в том, чтобы подписать признания, признания в заговоре и сотрудничестве с немцами. Их казнили на Лубянке. Не в подвале, между прочим, а во внутреннем дворе, средь бела дня. Во время казни запустили якобы для проверки двигатели грузовиков НКВД, чтобы заглушить звуки выстрелов. – Она умолкла. Наступила долгая пауза, которую Меткалф не решился прервать. Тишину нарушало лишь спокойное дыхание и пофыркивание лошадей. – Умирая, – продолжила она срывающимся голосом, – они кричали: «Да здравствует Сталин!»
Меткалф потряс головой, обнял женщину свободной рукой за плечи и крепко прижал к себе.
– И, конечно, – сказала Светлана, – это было не концом, а началом – началом рек крови. В Красной Армии уничтожили более тридцати тысяч командиров. Генералы, армейские маршалы, сотни командующих дивизиями, на флоте – все адмиралы.
– Лана, но какое отношение эта ужасная история имеет к тебе?
– Мой отец, – прошептала она, – один из тех немногих генералов, которых не арестовали.
– Потому что он не был ни во что замешан.
Она закрыла глаза. Ее лицо исказилось словно от сильной боли.
– Потому что он не попался. А может быть, ему просто повезло. Такие вещи тоже случаются.
– Не «попался»? Ты хочешь сказать, что твой отец участвовал в заговоре против Сталина?
– Это кажется неправдоподобным. И все же он часто потихоньку говорил мне о своей ненависти к Сталину. Так что мне не остается ничего, кроме как верить в это.
– Но он никогда не говорил тебе, что участвует в каком-либо заговоре, не так ли?
– Он никогда и не сказал бы! Он всеми силами защищает меня от любых тревог, – напомнила Светлана. – Одно-единственное слово с намеком на его виновность – и его немедленно казнят. У Сталина не существует презумпции невиновности.
– Тогда почему же ты так уверена?
Светлана резко вырвалась из его объятий, встала, подошла к гнедой лошади и принялась рассеянно поглаживать ее по крупу. Судя по всему, она пыталась настроиться на что-то очень болезненное. Лишь через несколько минут, не глядя на Меткалфа, она заговорила:
– Несколько месяцев назад меня пригласили на прием в немецком посольстве – один из тех шикарных вечеров, которые так любят устраивать немцы. И, конечно, там обязательно должны быть crome de la crome[73] Москвы, то есть известные артисты, певцы и балерины. Честно говоря, я хожу на такие сборища только для того, чтобы поесть. Правда! Мне стыдно в этом сознаваться, но так оно и есть. Ну так вот, подошел ко мне немецкий дипломат и спросил, не дочь ли я известного генерала Михаила Баранова.
– Фон Шюсслер.
Она кивнула.
– Что ему за дело до моего отца? – спросила я себя. – Отец сейчас работает в Наркомате обороны, и хотя его работа теперь стала очень скучной, просто бюрократической, я все равно всегда должна соблюдать осторожность, когда с кем-нибудь разговариваю; тем более нас учат, что шпионы есть повсюду. Он, казалось, знал все о военной карьере моего отца – даже намного больше, чем было известно мне. Сказал, что хочет поговорить со мной наедине, так как у него есть нечто такое, что покажется мне очень интересным. Я была заинтригована, на что он и рассчитывал. Мы взяли бокалы и сели в углу зала, поодаль от всех остальных. С первого взгляда было видно, что фон Шюсслер культурный человек, не такой, как нацистские хамы, со многими из которых мне доводилось встречаться. Сам он меня мало интересовал: казался высокомерным и самовлюбленным, одним словом, не из тех, кого принято называть интересным мужчиной. Но он говорил очень небрежным и даже грубоватым тоном, и я его слушала. Рассказал мне, что один его старый школьный друг, служащий теперь в СС, показал ему очень интересное сверхсекретное досье на весьма высокопоставленных представителей Советских Вооруженных Сил. Некоторые документы уже были направлены Сталину, но остались и другие.
– О, Иисус! Лана, дорогая. Как он, должно быть, напугал тебя!
– Он, наверно, заметил страх в моем лице. Я ничего с этим не могу поделать: сразу вспыхиваю и совершенно не умею скрывать свои эмоции. Я ничего не сказала, притворилась, что не понимаю, о чем идет речь, но он мог ощутить мой ужас. Боже мой, Стива! Он сказал, что в этом досье были и другие письма, содержались имена, которые Сталин еще не знает. СС, сказал он, любит придерживать компрометирующие материалы, чтобы можно было пустить их в ход, когда они станут козырями.
– Этот ублюдок угрожал тебе.
– Нет, Стива, ничего столь вульгарного не было. Никаких прямых высказываний. Все выглядело весьма тонко и дипломатично. Фон Шюсслер сказал, что не видит никакой причины, по которой эта убийственная информация должна быть передана НКВД. Что было, то прошло, сказал он. Но разве мне это не кажется интересным? – этак небрежно осведомился он.
– Как бы тонко он ни вел игру, он, совершенно очевидно, шантажировал тебя.
– Ах, видите ли, он всего лишь хотел пригласить меня на обед, сказал он. И добавил, что считает меня очень интересной и хочет познакомиться поближе.
– Вот ублюдок. Конечно, теперь все стало на свои места.
Меткалф понял всю подноготную случившегося, и его передернуло от омерзения.
– Естественно, я приняла приглашение на обед. И снова, на следующий вечер.
– У тебя не было выбора, – мягко сказал Меткалф. – Ты не могла отказаться.
Светлана пожала плечами.
– Я пошла бы на все, чтобы защитить отца. Точно так же, как отец сделал бы все, что в его силах, чтобы защитить меня. И если это означало проводить ночи с мужчиной, которого я нахожу утомительным и отталкивающим, – что ж, у нас, в России, людям часто приходится делать намного худшие вещи, чтобы спасти своих любимых. Люди лгут, и предают, и сдают самых дорогих друзей в НКВД. Людей отправляют в ГУЛАГ, их расстреливают пулей в затылок. В конце концов, то, что выпало мне – спать с Рудольфом фон Шюсслером, – это мелочь. Я сделала бы гораздо больше, совершила бы намного худшие поступки, если бы пришлось спасать моего отца.
– Когда я пришел к тебе в гримерную в Большом театре, ты испугалась, да?
Она взглянула на него, и Меткалф увидел, что по ее щекам струятся слезы.