Глава тринадцатая
Майор Джонни Мартин, бывший детектив из Бостона, сидел за письменным столом, заваленным накопившимися за много недель бумагами. Он вертел в руках деревянную табличку со своим именем и озадаченно слушал Волчка. Им и прежде доводилось встречаться в пресс-клубе или в офицерской столовой, но никогда раньше они не общались по службе.
— Так чего вы, собственно, от меня хотите? — спросил он, когда Волчок закончил свой рассказ.
— Задержите его.
Майор Мартин положил табличку на стол и удивленно приподнял брови:
— С какой стати мне его задерживать?
— Он подозрительный.
— Тут весь город подозрительный, — сказал майор усталым голосом и откинулся на спинку кресла. — Извините, Волчок, но мне этого недостаточно.
— Достаточно, поверьте мне.
Мартин уперся руками в стол и нагнулся к Волчку:
— Зачем мне это нужно?
Волчок отшатнулся, его голос стал будто тише:
— Если ему нечего скрывать — что ж, прекрасно, сразу отпустим.
— А мое время коту под хвост, — сухо бросил майор.
— Джонни, этот человек что-то скрывает, он какой-то скользкий. Почти не выходит из дому и будто все время пытается замести следы.
— И что дальше?
— Проверьте, я вам точно говорю, он что-то скрывает.
— И как же вам удалось это выяснить?
— Это личное.
Мартин закатил глаза.
— Но то, что я выяснил, касается нашего общего дела, — добавил Волчок, твердо глядя на Мартина.
Тот вздохнул, провел рукой по лбу, потер покрасневшие от недосыпа глаза. Понимая, что взял его таки измором, Волчок виновато протянул скомканный обрывок бумаги, будто взятку предложил:
— Займитесь этим, ладно?
Волчок и Момоко лежали на футоне. Но этот вечер прошел без близости. С самого своего возвращения Волчок был холодным и раздражительным он курил одну сигарету за другой и тупо смотрел в стену, лишь изредка прерывал тягостное молчание односложными замечаниями. Он, бывало, и раньше хандрил, но такого Момоко не помнила. Казалось, он нарочно отгораживается от нее, не хочет подпускать к себе. Ей подумалось, что так поступают любовники, чьи чувства прошли. Они хотят лишь одного — уйти, но не решаются этого сделать прямо. Остается лишь напускать на себя неприступный вид, всеми силами подчеркивать разделяющую бездну. Момоко всю ночь старалась перекинуть между ними мостик, но чем больше она старалась, тем больше он от нее удалялся.
Так после часа односложных ответов на ее болтовню Волчок затушил сигарету и проговорил, глядя в сторону:
— Меня мутит, когда люди говорят без умолку ни о чем.
Момоко посмотрела на него недоуменно:
— Это называется непринужденной беседой, Волчок.
— Верно, только всякий раз, когда люди начинают при мне вот такую непринужденную беседу, я никак не могу избавиться от чувства, что им просто не хватает мужества или честности сказать нечто другое. Понимаешь, о чем я?
Волчок был напряжен до предела, Момоко еще никогда не видела у него такого холодного взгляда и жестких складок у рта. Постепенно это напряжение перекинулось и на Момоко, охватило ее всю внезапной нервной дрожью.
— Почему ты мне говоришь все это? Я ведь просто рассказывала, что сегодня было на работе. Если тебе скучно это слушать…
— Расскажи что-нибудь другое.
Момоко вздохнула, недоговорив начатое. Потом вдруг оживилась:
— Хочешь про то, как я в первый раз поехала в горы? — Глаза у нее засветились, она очень старалась его развеселить. — Мне было шесть лет, я все помню прямо как сейчас.
— Нет, не хочу.
— Ну… а про папин кабинет?
— Нет.
— У паны был прелестный кабинет.
— Охотно верю.
Момоко скрестила руки на груди:
— Тебе не угодишь!
— Ну почему же не угодишь… — Его голос звучал откуда-то из бездны меланхолии. — Мне бы хотелось знать, что творится в голове у моей Момоко.
— А я была бы счастлива знать, что творится в голове у Волчка.
Он не отрывал глаз от тонкой струйки дыма над сигаретой. Потом повернулся к Момоко и заговорил, гляди ей прямо в глаза, медленно и мягко, будто беседовал с малым ребенком:
— Если бы тебе надо было мне сказать что-то очень важное, ты бы ведь сказала, правда?
Вот он, ее кошмар. Момоко смотрела Волчку прямо в глаза и не могла поверить, что такое действительно бывает. Ее пальцы нервно теребили цветастый пояс.
— Конечно, Волчок, но мне нечего сказать. Пожалуйста, не надо так больше. Ты снова сделал меня счастливой, я и помышлять не могла о таком счастье. Я люблю тебя, как любят первой любовью. Как первую и последнюю любовь. Поверь мне и никогда, никогда этого не забывай. А больше мне сказать нечего. Разве этого мало? Мне достаточно, хватит на всю жизнь. А вот жизни на это не хватит. Вот как я меряю свою любовь, Волчок, тем, что мне не отпущено столько, чтобы вместить ее всю.
Обращенные на Волчка глаза сияли любовью и умоляли ответить. Но он только затянулся. Момоко отвернулась к окну.
— Ты сегодня какой-то странный, — вздохнула она.
Уже в дверях Волчок провел рукой по ее шее, погладил по плечу. Потом вышел, зябко подняв воротник, но на секунду обернулся. Казалось, он вот-вот ответит ей. Момоко замерла, будто жизнь ее в этот момент висела на волоске. Но он просто кивнул и резко повернулся. Через несколько секунд он исчез в ночи.
Подняв крышку сундука, Момоко сразу ощутила, что привычный порядок в нем нарушен. Школьный блейзер, письма, фотографии, украшения лежали на своих местах, но что-то было не так. Прежде, бывало, Момоко только заглянет в сундук, и аж дух перехватит от восторга. Запертые под его крышкой дни и ночи выпархивали наружу, останавливая движение времени, отменяя все законы реальности. Все было как раньше — из папиного серебряного портсигара сладко пахло табаком, в гомоне школьных коридоров звенели знакомые голоса подруг, поблескивала черным лаком дверь их найтсбриджского дома, Йоши смеялся молодым задорным смехом. А сейчас ничего этого не было. Не было этой блаженной вспышки. Здесь кто-то побывал. Момоко стало не по себе. Так, выйдя однажды на берег, Робинзон Крузо увидел вдруг человеческие следы на песке своего острова.
И все же все вещи лежали так, как она их в последний раз сложила. Ничто не сдвинуто. Может быть, дело не в содержимом сундука? Может быть, нарушено нечто другое? Момоко осторожно выложила на пол сначала блейзер, потом альбомы с фотографиями, письма, портсигар и кучу безделушек, милого его сердцу хлама вроде старых театральных билетов, программок и ресторанных меню. А когда все содержимое сундука уже лежало на полу, Момоко нагнулась, с особой заботой вынула запрятанное на самом дне кимоно и дрожащими руками поднесла его к лампе.
Ткань замерцала на свету тысячей ослепительных оттенков. Гладкий шелк ласкал пальцы Момоко, она нежно погладила ткань, вспоминая и тот день, когда ей впервые позволили потрогать великолепное одеяние, и другой день, когда она с такой радостью надела его для Волчка. Это было весело, правда весело. Кимоно принадлежало бабушке Момоко с материнской стороны, а когда бабушка умерла, его переслали в Лондон. Бабушка именовала кимоно «одеждой для визитов», оно было слишком изысканно и роскошно, чтобы носить его просто так. Сама бабушка надевала его лишь несколько раз, в пору дедушкиного ухаживания. Это было в конце прошлого века, в далекую эпоху, когда Восток перемешался с Западом и на улицах столицы кимоно мелькали рядом с костюмами в тонкую полоску. Теперь и улиц-то этих нет, их смело огненной бурей. Так что пускай бабушка и считала кимоно «одеждой для визитов», на него всегда скорее любовались, и только.
Момоко надевала его дважды: в первый раз в Лондоне, подавала в нем чай своему отцу, и потом — для Волчка. Она хранила кимоно как зеницу ока, по причинам сентиментального свойства. Как, собственно, и форменный блейзер. Лондонская школа для девочек. Другой мир. Теперь Момоко с горечью понимала, что в наш век уже не до сентиментальности. Она аккуратно сложила обратно в сундук свои прочие сокровища. Села на пол и крепко обняла кимоно. Потом закрыла глаза и потерлась щекой о воротник. Скоро они расстанутся. Наконец Момоко сказала последнее прости, завернула кимоно в коричневую бумагу и замотала сверток веревкой.