Черный рынок в районе Уэно гудел, как улей. Лотки окружала галдящая толпа, а сами лоточники были в большинстве пьяны от контрабандных напитков, которые они распивали с самого утра. Момоко окружали какие-то мужчины и женщины, торговались о цепе золотых часов, украшений, костюмов и туфель. Здесь обретали рыночную стоимость семейные реликвии, драгоценные обломки прошлой жизни. Цена никогда не была достаточно высокой, но купленные взамен горшки и сковородки помогали приготовить скудную еду для голодных ртов. А разговоры о еде в столице можно было услышать куда чаще, чем разговоры о погоде. Сентиментальные ценности отступали перед ценностями материальными. «Поэтому улица так и называется», — подумала Момоко, проталкиваясь сквозь толпу. Она держала путь к так называемым Американским рядам. Посетители этой части рынка вели, в большинстве своем, «существование бамбукового побега». Это поэтическое название возникло в послевоенном Токио и описывало весьма низменные реалии: оголодавшие горожане меняли вещи на продукты и постепенно, предмет за предметом, отдавали одежду — куртки, рубашки, свитеры, платья, совсем как побег бамбука, с которого постепенно снимают верхние слои, обнажая нежную сердцевину. Рискованная практика, особенно сейчас, ведь на носу ненастная зима, когда Токио станет не самым уютным местом для тех, кто расстался с последними слоями.
Момоко пробиралась вдоль Американских рядов, крепко прижав к груди сверток с кимоно и разглядывая наваленные на прилавки кучи шинелей, армейских одеял, а также чулок, губной помады и компактной пудры, последнее поставляли на рынок проститутки.
Наконец Момоко остановилась и стала рыться в груде армейской обуви. Время от времени она выуживала оттуда сапог или ботинок и прикидывала, подойдет ли он по размеру Йоши. Задача была ответственная, ведь покупки не подлежали возврату. В конечном итоге она выбрала пару, которая была ему заведомо велика, рассудив, что всегда можно надеть толстые носки. За прилавком стоял парень в форменной летной куртке. «Интересно, — подумала Момоко, — неужто правду рассказывают про торгующих на черном рынке пилотов-камикадзе?»
Она ткнула пальцем в выбранные башмаки, а потом развернула сверток. Парень подошел поближе, обдав ее запахом дешевого алкоголя, заглянул в пакет и разразился глумливым смехом:
— Что это? — Он снова разразился смехом, одной рукой высоко поднял ботинки, а другой махнул в сторону кимоно. — За эту побитую молью тряпку?
— Это не побитая молью тряпка, — возмутилась Момоко, — это тончайший китайский шелк, у вас что, глаз нет? Смотрите. Какая это тряпка?
Она сунула кимоно ему под нос. К ее ужасу, он тут же выхватил сверток и принялся ощупывать ткань своими грубыми, шершавыми пальцами. Изо рта у него торчала американская сигарета, на губах играла похотливая улыбка. У Момоко было такое чувство, будто он прикасается к ее телу. Он нагло посмотрел ей прямо в глаза, и стало ясно, что они оба думают об одном и том же. Вволю натешившись, он резко повернулся к торговцам с соседних лотков и все с тем же глумливым хохотом развернул кимоно для всеобщего обозрения, а потом швырнул его обратно хозяйке. Ткань пурпурными складками легла на гору солдатской обуви.
Парень презрительно пробурчал цену и затянулся окурком своей сигареты.
Вот до чего она дошла. Торгуется с пьяными перекупщиками с черного рынка и, как и все вокруг, готова отдавать за бесценок дорогие сердцу вещи.
Продавец отвернулся и стал греться у стоявшей рядом жаровни. Момоко вытащила кошелек и доплатила разницу. Деньги были пересчитаны и сунуты в карман, где уже была припрятана пухлая пачка купюр, а ботинки завернуты все в ту же коричневую бумагу, в которой Момоко принесла кимоно, и перевязаны обрывком веревки.
Момоко быстро пошла прочь, крепко прижав к груди ботинки, но успела заметить, как парень, не глядя, бросил кимоно в стоявший под прилавком деревянный ящик. Диковинная бабочка в последний раз взмахнула шелковыми крыльями, взметнулась в ослепительном водовороте красок и исчезла в ворохе тряпья… Нет времени думать об этом.
Ледяной ветер дул в лицо. Сейчас она сядет в трамвай и в последний раз поедет к Йоши. Отдаст ему ботинки, они обнимутся на прощание, Йоши поклонится ей, и все кончится… Стыдно признаться, но Йоши стал для нее непосильным бременем. И очень скоро она от этого бремени избавится. Иначе ее ждет то же, что и всех вокруг: судьба бамбукового побега, а ей ведь и скидывать почти нечего, по крайней мере не то, что можно здесь продать.
Момоко спешила к трамвайной остановке, настойчиво прокладывая себе путь среди рыночной толчеи. Ей не терпелось покончить со всем этим. Не терпелось освободиться от прошлого, что тянуло ее назад, не давало воспрянуть. Не терпелось начать новую жизнь, куда бы эта жизнь ни привела. Она запрыгнула в трамвай, как женщина, которая очень спешит. Женщина, которой осталось пройти несколько шагов от конечной остановки трамвая, чтобы сказать последнее «прости» и вырваться наконец на волю. Женщина, которая обретет свободу всего лишь через час, после недолгой встречи в голой комнате на окраине города.
Глава четырнадцатая
Ее стук остался без ответа. Момоко опасливо осмотрелась на темной лестничной площадке и, постояв в нерешительности, взялась за ручку двери. Было не заперто. Она приоткрыла дверь, заглянула в комнату и тихонько окликнула Йоши.
Тишина. Пришлось просунуть голову чуть дальше и робко, вытягивая шею, позвать еще раз:
— Йоши, ты здесь?
В комнате было темно, только за окном что-то слабо светилось. Момоко стояла в обнимку со свертком и ждала, пока глаза начнут хоть что-то различать во мраке.
— Йоши, — окликнула она чуть громче, — ты здесь?
Книжки все так же громоздились на стеллаже вдоль стены, на низком столике посредине комнаты все так же стояли две чайные чашки.
Вдруг за ее спиной чиркнула спичка. Момоко подскочила:
— Йоши, как же ты меня напугал!
Вспышка осветила блестящие медные пуговицы. У Йоши таких не было. Волчок поднес спичку к свече и улыбнулся:
— Не ожидала?
Момоко тщетно силилась ответить, с ужасом глядя на него, потом резко обернулась, ища какие-нибудь признаки присутствия Йоши.
— Тут больше никого нет, кроме нас с тобой, мой маленький персик, — сказал Волчок голосом, какого Момоко никогда еще не слышала. Поставил свечку на пол, зажег еще одну. Стало светлее. — Ну вот, так-то лучше. Я люблю, когда посветлее, ты ведь тоже?
Момоко так и не обрела дар речи. Она зажмурилась и покрепче вцепилась в сверток, будто прижимала к себе младенца. Это не укрылось от внимания Волчка.
— Ты, смотрю, мне подарок принесла?
Момоко попятилась и наконец спросила дрожащим голосом:
— Где он?
— И что же это ты мне такое принесла? У меня вроде все есть?
— Где он? — взмолилась Момоко.
— Давай-ка я попробую угадать, что же ты мне принесла.
С распущенным галстуком и сдвинутой на самый нос фуражкой, Волчок невозмутимо подпирал стену и жевал резинку.
Момоко снова зажмурилась и еще крепче сжала пакет, так что ногти ее вонзились в бумагу.
— Прекрати эти игры. Что ты с ним сделал?
— Ты о своем любовничке? — переспросил Волчок, продолжая жевать.
Пусть говорит что хочет. Момоко собрала в кулак остаток сил, чтобы устоять перед стремительной волной гнева и отчаяния:
— Где он?
— Нету. А теперь давай посмотрим, что у нас тут в пакете.
Момоко прикрыла глаза и тихо простонала:
— Что ты наделал, Волчок!
— Пакет! — рявкнул Волчок и сделал шаг вперед.
Господи. Этот свирепый взгляд, сжатые челюсти. Момоко содрогнулась. Это не ее Волчок. Не ее поэт. Не ее филолог-классик, увлеченный восточными языками. Такого Волчка она не знала. Перед ней стоял солдат оккупационной армии при исполнении служебных обязанностей. Он грубо выхватил пакет, разодрал бумагу, даже не удосужившись развязать веревку. На пол вывалился черный башмак. Другой ботинок Волчок поднес к свече и стал его разглядывать при тусклом свете пламени.