За воротами его ждала Мария, насквозь промокшая под проливным дождем, которого он даже не заметил. Ее появление здесь не удивило его: ведь если освобождение дело рук «Штерна», тот мог сообщить Марии.
— Привет, — сказала Мария как ни в чем не бывало, словно он возвращался с обычной прогулки. — Твоя мама больна, не могла прийти. У тебя все в порядке?
— Да, а у тебя?
Девушка взяла его за руку, и они пошли вдвоем как малые дети, размахивая руками, улыбаясь друг другу.
— А он где? — спросил юноша шепотом.
— Он? Не знаю. Слушай, ваши захватили двух гитлеровцев и пригрозили, если заложников не выпустят на свободу… Дома все расскажу. Ты сейчас куда?
Он шел к матери, расцеловать ее руки, попросить прощения за все испытания, выпавшие на ее долю. Да и куда он мог пойти теперь, зная, что за ним могут следить? Только к матери. Не спрашивая о его согласии, девушка пошла с ним, он не в состоянии расстаться с ней, хотя с матерью ему хочется побыть одному, без свидетеля, даже такого, как она. Мать лежала с сердцем и с бронхитом, за ней ухаживала тетка, которая и теперь сидела у изголовья больной и громко всхлипывала, причитала, как настоящая плакальщица, когда сын почти опустился на колени, чтобы поцеловать горячую, сухую материнскую ладонь.
— Шли бы вы домой, тетя, — предложила Мария, — я посижу вместо вас, не беспокойтесь, я знаю, у вас дома дел полно. Пожалуйста, идите. Я охотно побуду, если можно.
— Били тебя? — шепчет мать.
У нее только один вопрос, а когда сын отрицательно качает головой, она улыбается недоверчиво, думая, что он обманывает ее, чтобы не волновать.
— Тебя били? — спрашивает потом Мария, когда мать заснула. — Били?
Глаза у нее широко раскрыты, она нервно облизывает губы. Она уже успела рассказать, что послужило причиной освобождения заложников, вспомнила ту минуту, когда и он встречал ее, вернувшуюся из тюрьмы, сообщила ему все местные новости, а теперь стоит совсем близко, их ноги, их тела соприкасаются, она расстегивает ему рубашку, говорит, чтобы лег отдохнуть, а она посидит рядом, подводит к кровати, деревянной высокой кровати с тощим матрацем, вылезающим из-под накрахмаленной простыни, снимает ему ботинки, во всех ее движениях и жестах нет сострадания и жалости, они все более порывисты, резки до боли.
— Я не могу на спине, — говорит юноша и ложится на живот.
Он слышит шелест ее платья, стук об пол деревянных туфелек, она проводит рукой по его ногам. Света они не зажигают. В темноте их тела сближаются, и внезапно со сдавленным криком девушка отшатывается от него.
— Иезус Мария, Иезус Мария, — шепчет Мария. — Били. Я сейчас сделаю компресс, не надо стыдиться, дорогой, сейчас, в ванне…
Она возвращается с влажным, прохладным полотенцем, осторожно прикладывает к ягодицам, целует спину, плечи и плачет. Она с ним всю ночь, время от времени накидывает желтенькое платьице и идет к матери, а потом возвращается и, если он спит, тихонько присаживается на край кровати, а когда он просыпается, прижимается к нему, обнаженная, чтобы он мог гладить и целовать ее, пока не уснет. Под утро она тщательно одевается и говорит:
— Черт бы побрал всех твоих героев-вдохновителей. Чтобы им так все задницы исполосовали, чтобы обделались от боли. На каком основании они тебя втянули в это?
Холодный, жестокий голос. Она не должна так говорить, не должна так выражаться. Лицо у нее усталое от бессонной ночи, едва держится на ногах, все понятно, но так говорить о товарищах, употреблять такие слова нельзя, они просто не к лицу ей; у нее перекашиваются губы, на лбу появляются морщины.
— Я тебе не хотела говорить, черт там их всех разберет, но еще не известно, что сыграло решающую роль в случае с тобой: то ли, что те твои герои захватили заложников, то ли просьба моей мамы. Знай это. Мама сказала, что ты — мой жених, понимаешь? А немцы считаются с нашей семьей.
— Не со всеми членами вашей семьи.
— Я знала, что ты так скажешь. Пожалуйста, можешь говорить, что хочешь, важно, что мы живем. И я ненавижу каждого, кто нам мешает, ненавижу, — повторила она, подчеркивая каждый слог.
На молодом организме быстро залечиваются раны, и уже через несколько дней «Лех» мог выйти из дому. Мария и тетка по-прежнему хлопотали возле больной матери, но теперь и он ухаживает за больной, особенно по ночам, потому что Мария приходит к ним только днем на несколько часов, но всегда успевает проскользнуть к нему в комнату и жадно прильнуть горячим телом к нему. Перед тем, как выйти ему из дому после болезни, у них появился незнакомец, он сообщил, что пришел по поручению «Штерна», просил рассказать, о чем его выспрашивали в гестапо. Внимательно выслушав «Леха», он передает ему распоряжение немедленно вернуться на работу в букинистический магазин и прервать на время все конспиративные связи. Сообщил, что «Штерн» тоже вернулся на свое место. Вернулся на свое место, а ведь там расспрашивали о нем, расспрашивали о «Союзе», о Потурецком, хотя, правда, и не связывали его фамилии с организацией, не связывали прямо или не показывали виду, что подозревают его в том, что он имеет какое-то отношение к «Союзу». Вернулся к себе, в свою книжную лавку, в старую квартиру! Это казалось столь неправдоподобным, что «Лех» не верит связному, подозревая, что тот лжет, провоцирует его, а он никак не может смекнуть, в чем дело; но поскольку «Лех» с полной достоверностью рассказал ему только о тюрьме, только то, что слышал от гестаповцев, не раскрывая своего отношения к этому, своих чувств, то провокации он не боится, он ведь ничем не обмолвился незнакомому собеседнику о своей работе.
И вот он снова стоит на площади перед своей лавкой, уже открытой, и заглядывает через большое стекло витрины вглубь, где между полками с книгами виднеется знакомая фигура «Штерна». Вся эта картина кажется ему столь неправдоподобной, что он протирает глаза и колеблется, входить ли ему. Не слишком ли беспечно ведет себя тот, за окном, думает ли он вообще об опасности? Может ли он так поступать, почему он не думает о других? Ведь он не один и отвечает не только за себя, неужели он не знает, где граница этой ответственности, почти физическая граница своего и чужого. Изумление «Леха» сменяется гневом. Ненавижу всех, кто мешает нам жить? Нет, так сказала Мария, а не он, он так не думает, он далек от ненависти, хотя солидарен с теми, кто протестует против бесшабашного риска, когда их жизнь подвергается опасности во имя сомнительной демонстрации своего бесстрашия, которое к тому же и не проверено серьезным испытанием, а зиждется лишь на убеждении, что он несгибаем.
«Лех» входит в магазин, над дверью звенит звонок — новое приобретение «Штерна», а сам он на корточках сидит над грудой разложенных на полу книг, привезенных из Кракова, и любовно укладывает их в стопки на чистой бумаге.
— Вот хорошо, вовремя ты, — говорит он спокойно, — масса работы, такие перлы привез. Оберштурмфюрера Фенске вернули, подействовало, — продолжает он тем же тоном, даже не глядя на своего помощника. — Как зад? Все заросло?
В этом месте голос «Леха» дрогнул. Вот посмотреть бы, как ты, самоуверенный человечище, как бы ты сам повел себя, уж из тебя было бы что выбивать, выдавливать, тебе-то они могли бы предложить выбирать смерть или жизнь, честь или спокойствие, эту твою ироничную манеру решать, что самое ценное, важное, человеческое.
— Тебе надо улепетывать, — говорит «Лех». — Поскольку тобой интересовались, ты у них на мушке. Что за смысл делать из себя мишень.
— Вот это-то их и вводит в заблуждение.
Он смеется, хотя и несколько натянуто, однако смеется, как над доброй шуткой, до тех пор, пока не слышит стона своего молодого друга, стона от боли, когда тот неловко садится на стул. Он сразу умолкает, виновато прикрыв глаза, утыкается лицом в книги, но «Лех» понимает, что его стон напоминает «Штерну» о каких-то своих переживаниях.
— Мы должны всегда иметь с собой ампулу с ядом, — говорит «Штерн». — Не для пижонства, конечно. Просто для уверенности, что не сломаешься от боли, не раскиснешь, что задница не будет управлять твоим разумом. Может, ты и прав, что мне не надо было возвращаться на прежнее место, жена тоже так считает, я еще поразмыслю, но это — не пижонство и не безответственность, просто мне казалось в Кракове, что это мой долг, хотя здесь и не капитанский мостик и корабль наш не тонет.