Психически опустошенный сентябрьским поражением, я в Потурецком нашел опору, мне нужны были знание и вера. Для меня лично был особенно страшен германский фашизм. Во время оккупации я потерял любимого внебрачного сына, что было прямым следствием самой сущности гитлеризма, расизма. Тот факт, что в моем городе (как и во всей оккупированной Европе) в XX веке после почти двух тысяч лет существования христианской культуры можно преследовать и убивать людей только потому, что они другой расы, — был для меня моральным потрясением.
Я не сказал этого тому, кто меня допрашивал, он, впрочем, на этом и не настаивал, не мной ведь интересовались. При следующих встречах меня спросили уже не о «троцкизме», а о «национализме», как, например, выглядел наш патриотизм. Мы были патриотами, если это слово что-либо практически значит в политическом словаре, но патриотами в Польше были и наши политические противники. Нельзя никого лишить звания патриота, если его действия направлены на благо и счастье отчизны, но теперь наш «патриотизм» использовался для обвинения кого-то или чего-то, и не только нас.
Я никогда не идеализировал Потурецкого как человека. Мы работали вместе в гимназии, временами он был неприятен, слишком самоуверен, в нашей организации эти отрицательные стороны его характера также давали о себе знать. Иногда он бывал даже смешон. Например, когда добивался того, чтобы на собрании руководства «Союза» был рассмотрен вопрос об ухаживании совсем еще юного Кжижаковского за его женой, или когда, например, уперся, что должен торчать в букинистической лавке, несмотря на явную опасность. Но у него было горячее, большое сердце и пылкий ум. Не знаю, насколько фантастичны и утопичны были его политические программы, но рисуемое им будущее было столь прекрасным, что я даже не задумывался над тем, насколько оно реально.
В тюрьме я возвращался к нему в своих мыслях, правда горьких, но без них я был бы окончательно сломлен.
Начало террора
(«Летопись Гурников», «Товарищество гурничан», 1947)
28.6.1940 года — Гитлеровцы публично расстреляли у ратуши пятерых заложников, взятых после пожара в казармах, расположенных в здании гимназии имени Т. Костюшко. Население города насильно выгнали на площадь. Расстреляли мэра города Яна Бенбенека, директора гимназии Мариана Цесельского, адвоката Кароля Длужняка, врача Яна Филипкевича и инженера Тадеуша Заёнца. После казни были арестованы еще трое из числа присутствующих на площади за враждебные выступления против Третьего рейха, в том числе молодая девушка, дочь бывшего австрийского офицера, ветерана первой мировой войны, имевшего также немецкие военные награды, что ее и спасло. Она была освобождена благодаря своему происхождению и заслугам отца, которого уже не было в живых, Юзеф Доом был честным поляком, умер от сердечного приступа 1 сентября 1939 года.
20.6.1940 года — Были арестованы все жители дома № 3 по Фарной улице, всего 32 человека. По доносу, что в этом доме хранится оружие. Всех в возрасте от 18 до 45 лет вывезли на работы в Германию.
30.6.1940 года — На улице был застрелен М. Голдман в возрасте 81 года.
1.7.1940 года — С 5 утра из домов выгоняли евреев. Били и издевались. Более 100 человек согнали в Замок на работы.
1.7.1940 года — В районе Подзамче расклеили листовки «На Балканах революция, Советы придут сюда».
3.7.1940 года — В Замке устроили временный лагерь для евреев.
Парень и девушка
(из неизданного романа Леслава Кжижаковского)
(…) Надо отбить их, — сказал он, глядя исподлобья в спокойные, как бы заспанные глаза «Штерна». — Это наша обязанность как людей. Мы должны спасти их во имя высшей справедливости.
Они сидят почти в темноте, потому что электричество отключили, а маленькая керосиновая лампа через закопченное стекло отбрасывает лишь желтоватый отблеск на нижнюю часть лиц, которые кажутся загадочными масками.
— Отбить? Чем? У нас три винтовки, один пистолет, четыре штыка и четыре гранаты.
Это Цена, «оружейный мастер», как иногда шутит Петр Манька. Втроем, Цена, «Лех» и «Штерн», обдумывают возможность освобождения арестованных, когда их поведут на казнь.
— Речь идет о всех троих или только о панне Доом? Ей ничего не грозит из уважения к памяти отца.
Это нечестно так говорить, думает «Лех», ведь безразлично, кого взяли, близкого или далекого, это же человек, а человеку всегда надо пытаться помочь. Однако он молчит. Его девушка в тюрьме, ей 17 лет, 17 лет, 17 лет. Он видел казнь, первые трупы в своей жизни, и теперь в воображении его возникает навязчивая, страшная картина: светлая голова девушки на фоне ратуши и кровавый флаг со свастикой. Что сказать теперь «Штерну», который еще недавно подозревал, что у «Леха» роман с его женой.
— Нет, — говорит «Штерн», — на такую операцию у нас нет сил.
— Но мы хотим спасти весь мир. Что я должен сказать моим ребятам? Они знают, что Мария Доом арестована, и ждут, как я на это буду реагировать, я и вся наша партия. Я не могу их расхолаживать, говорить «у нас нет сил»!
— Я готов с ними поговорить.
— Нет. Это моя группа. Если уж конспирация, то конспирация.
— Была ли Мария Доом посвящена в наши секреты?
Была ли посвящена? Официально — нет, не давала «Леху» присяги, но он ей полностью доверял. Когда весной в лесу она сказала, что «во всем этом нет никакого смысла и счастливы только животные», он начал протестовать, терпеливо объяснял, как умел, смысл жизни, а она слушала, гладила его волосы и заглядывала в глаза, как бы желая прочесть в них, правду ли он говорит. А потом в порыве благодарности, от восторга чуть ли не целовала его за эту правду. Она не давала присяги, но она любила его, и он ей верил. Она не ходила на сходки молодежной группы, но всегда с интересом расспрашивала, что происходит, и слушала, затаив дыхание. Он никогда не говорил ей о людях, состоявших в организации, но рассказывал об операциях, планах, спорах. Почему «Штерн» спрашивает, была ли она посвящена? Может, он считает, что она выдаст? Потому, что она молода и красива? Потому, что ее отец был когда-то австрийским гражданином и офицером императорской армии? Это мелочность. Молодые надежнее и выносливее пожилых. Такие подозрения — это подлость, сознание собственного ничтожества. Интересно, как бы сам «Штерн» вел себя в тюрьме, а, учитель?
— Я тебя не понимаю, — уже на улице говорит Цена. — Я бы со своими напал на тюрьму, только чтобы был соответствующий план. Застать врасплох, отбить.
— «Штерн» запрещает.
— Ему не обязательно знать. Каждый может защищать свою девушку.
«Лех» прогуливается перед домиком Доомов, утопающем в саду, как и многие другие, на склоне горы, одинаковые дома, с черной крышей над зеленью деревьев. В комнате Марии сквозь черную штору виднеется вертикальная полоска света. В ее комнате! Скрип калитки, лай собаки, ее голос, изменившийся, но всегда самый дорогой.
Девушка ставит лампу на стол, плотно закутывается в махровый халат, мокрые волосы тяжело падают на плечи.
— Ничего со мной, как видишь, не случилось, благодаря папе.
— Ничего?
«Лех» смотрит на обнаженные плечи девушки, на ноги в сандалиях на деревянных подошвах, на открытую шею — следов он не обнаруживает.
— Я цела и невредима, — улыбается девушка. — Ты что меня рассматриваешь? Не веришь? Посмотри сам, дурачок.
Быстрым движением она распахивает халат, на груди еще капельки воды, кожа покраснела от купанья.
— Они сказали, что я настоящая немка.
— Я хотел отбить тебя, как раз возвращаюсь с он вещания по этому вопросу.
— Любимый!
— А те двое, арестованные с тобой?
— Не знаю, я не виделась с ними, наверное, не выпустят.
«Лех» думает, что их надо отбить, именно потому, что Мария на свободе, доказать «Штерну», что он был заинтересован в освобождении не только ее одной. Даже если бы пришлось погибнуть при выполнении этой операции. У Цены есть оружие, ребята охотно пойдут.