— Нет, завтра в ночную. Днем думаю съездить на картошку.
— Правда? Я слышу, все окучивают, а как это делается, не представляю.
— Очень просто. Если бы вам не в первую, поехали бы вместе.
— Придется как-нибудь в другой раз.
— Другой раз будет уже осенью. Копать поедем.
— Да? А как будем доставлять урожай, если он, конечно, вырастет? Ведь это у черта на куличках, да еще за рекой.
— Есть там перевозчики, а по городу — на тележке.
— Сколько сложностей, как трудно дается жизнь.
— Зато будем с картошкой.
— Верно! Хороший вы человек, Алеша. Спасибо вам. — Галина поднялась, взглянула ласково. — Ну, что ж, будем спать!
— Попробуем, — ответил Алексей и, когда Галина ушла, снова натянул на себя одеяло, закрыл глаза. Из головы не шел разговор с Галиной, думалось о ее нелегкой судьбе, и опять мысли возвращались к Ивану Васильевичу и Витюше. Они были первыми, кто погиб на войне из тех людей, которых Алексей знал лично. И пусть он знал их совсем мало, но они жили и могли жить не только сейчас, но и потом, когда кончится война. Могли и надеялись на это. Теперь уж никогда, ни на одной жизненной дорожке не встретить веселого и добродушного человека — Ивана Васильевича, не встретить Витюшу, командира погибшего экипажа… Их больше нет и никогда не будет. А он, Алексей, есть; живет, но ничего не может сделать для того, чтобы вернуть дорогих ему людей.
Алексей поежился не от холода, а от какого-то внутреннего озноба. «Отомстить? — думает он. — Но ведь этим не поможешь тем, кого уж нет… Зато спасешь людей, которые каждую минуту могут оказаться убитыми. Твое место на фронте! При первой же возможности ты должен быть там! Запомни этот день, как день твоей клятвы. Мстить за дорогих тебе людей — значит спасать живущих. Это единственное, что ты можешь. Войне еще не видно края, она, словно страшная ночь, накрыла землю. И через эту ночь надо идти и идти, пока есть силы».
Он не слышал, как утром уходила Галина, не слышал, когда поднялась Валентина Михайловна. Алексея разбудило солнце. Оно било прямо в глаза. За открытым окном, в кустах сирени и на рябине, озорно прыгали с ветки на ветку и щебетали воробьи. День был таким же безоблачным, как то далекое воскресенье, когда началась война. Алексей услышал побрякивание посуды и понял, что это хлопочет на кухне Валентина Михайловна. Так оно и оказалось. Алексей пошел умываться и увидел Валентину Михайловну. Она стояла у зажженной керосинки и мешала кашу большой алюминиевой ложкой.
— Я слышала, вы едете за реку? — сказала Валентина Михайловна. — Вам надо хорошенько подкрепиться. Сейчас будем есть пшенную кашу и пить чай. И не вздумайте отказываться, иначе я вас не отпущу.
— Дорогая Валентина Михайловна, — улыбнулся Алексей, — ну с какой стати я должен уничтожать ваши запасы?
— Да? Вы так говорите? А с какой стати вы один будете окучивать нашу общую картошку? Уж коли взяли всю работу на себя, извольте завтракать. Я тоже могу быть упрямой. Имейте в виду, если вы сейчас же не сядете за стол, я откажусь от всего огорода! Не нужна нам ваша земля и ваша картошка. — Увидев улыбку Алексея, Валентина Михайловна тоже улыбнулась и уже мирно сказала: — Ну вот и договорились. Будем жить семейно. Вы нас облагодетельствовали, это одно, — накладывая кашу, продолжила Валентина Михайловна, — и вы нам нравитесь. И мне, и Галине. Это второе. Илья мне нравился тоже. Бедный Илья… Ох, этот Гитлер! — Она потрясла сухоньким кулачком. — Отольются ему наши слезы. В клетке его будут возить и показывать людям. Как поганого зверя! И все будут плевать в его самодовольную идиотскую физиономию. И я — тоже! Тьфу на него, не будем портить аппетита.
Сидя за кухонным столом, они ели кашу, запивая ее слабозаваренным чаем. Валентина Михайловна брала кашу чайной ложкой с краю, по кругу тарелки, как делали Алексей и Володя в детстве, играя в острова и океаны, если каша была залита молоком, и подносила ее к маленькому рту, окруженному мелкими морщинами, прикрывая при этом глаза. Можно было подумать, что она ест не иссиня-желтую пшенку, сваренную на воде, без масла, а какой-нибудь мусс или желе. И без умолку говорила:
— Когда возьмут Харьков и кончится война, мы с Галиной пригласим вас к себе. У нас там остался маленький садик, как ваш здесь. Только растут в нем не сирень и рябинка, что тоже очень хорошо, а груши, яблони, абрикосы и вишни. Мы вас будем угощать чаем с вареньем, домашней вишневкой! И живите у нас сколько вам захочется. Скажите, вам нравится Галина? — вдруг спросила она, посмотрев изучающим взглядом. И сама ответила: — Я понимаю. Галина не может не нравиться. Она не только красива, она бесконечно добра. А если уж она полюбит, то в целом свете вы не найдете женщины заботливее и верней. — Увидев перед Алексеем пустую тарелку, Валентина Михайловна оборвала себя и забеспокоилась, что задерживает его своим разговором. — Я, кажется, заговорилась. Не судите меня, старуху. Спасибо вам за компанию. Я уберу. — И она взяла тарелку Алексея, поставила ее в раковину. — Мы еще с вами не раз побеседуем. Спасибо богу, что он позволяет мне есть эту кашу. Она считается самой тяжелой из всех каш.
Захватив с собой кусок хлеба и лопату, Алексей быстро зашагал к реке. Путь в несколько кварталов был знаком ему с незапамятных пор. Этой дорогой они с Юрой Малевским бегали купаться с плотов, а в более поздние годы каждое утро шли в яхт-клуб. Их ходкая «двадцатка» галсировала от берега к берегу, выходила на плес даже в штормовую погоду, несмотря на запретный вымпел Освода. И тогда они пели, надрывая глотки, смеясь ветру и брызгам: «…А мачта гнется и скрипит». Мачта действительно скрипела, а шквальный ветер грозил положить яхту.
Зато в дни соревнований они не знали поражений и приходили к финишу всегда первыми. А когда падал ветер и яхта в ожидании вечернего бриза сплавлялась по течению, Алексей брал в руки блокнот и карандаши, рисовал закат и таежное правобережье или, наоборот, город, который выходил тогда своими домами на высокий откос лишь на одном, левом берегу.
Теперь яхт на реке не было, не белели треугольники их парусов где-нибудь в далеком далеке и не разрезали зеркало воды двухпалубные пассажирские пароходы. Пустынно стало на реке, она словно вымерла. Не работала и переправа, Алексею пришлось ждать, пока придет лодка безногого перевозчика дяди Вани. Она уже двигалась к этому берегу, чернела узкой, длинной скорлупкой на середине реки.
По мере приближения лодки стало возможно различать людей. На высоко приподнятой корме с правилкой в руках по обыкновению восседал дядя Ваня. Гребли две женщины, умело и сильно взмахивая веслами. Скоро послышались и голоса. Как всегда, дядя Ваня завертывал заковыристые прибаутки, сдабривая их недосказанными до конца матюками, и заречные бабы похохатывали, вновь подбивая перевозчика на веселый разговор. Лодка шла с перегрузом, борта ее едва выступали из воды. Дядя Ваня своего не упускал, усаживал в лодку до полутора десятков жаждавших перебраться на другую сторону. Наконец острый нос лодки с разгона ткнулся в берег, под днищем заскрипела галька. Пассажиры, счастливые тем, что благополучно добрались, стали выпрыгивать на берег.
— Куда сигаете, лешаки, твою так! — кричал дядя Ваня. — Ить платить надо! Аль за кудри ваши, растуды, вез?
Ловко отталкиваясь руками от скамеек, дядя Ваня перекочевал на нос лодки и с пристрастием чинил тут расчет.
Один за другим пассажиры утянулись в гору, берег опустел. Дядя Ваня, не торопясь, крутил «козью ножку», хитро поглядывая на Алексея.
— Тебе куда, сынок?
— За реку, папаша.
— Да, чай, я одного тебя повезу? Ишь какой! Ждать будем, — твердо сказал дядя Ваня.
— А какой тебе резон? Тут простоишь без пользы, а там народ.
— Ну и что ж, что народ? Народ не убежит.
— А то, что финплан не выполнишь!
— Хитер бобер! Финплан-то сам себе составляю, кабы не прогореть.
— И прогоришь. Давай поехали.
— А грести возьмешься?