Столы в «Кругу» были накрыты для поминальной трапезы, по-артековски щедрой и по-артековски скудной: выставили все, что могли, но могли немногое. Как всегда, когда собирались его друзья и ученики – люди чрезвычайно близкие и до сих пор продолжающие разговор с того места, на котором сколь угодно давно прервали его, разъезжаясь,- в зале, несмотря на скорбный повод, воцарилась обстановка веселья и доброжелательства; и кто-то уже пошутил, что единственным серьезным поводом для вагнеровского недовольства в этой ситуации был бы обед. Все прошло по высшему разряду, а вот обедом этим он бы не наелся. Я думаю иногда: не кощунственно ли было то, что в тот день мы очень много смеялись? И во время поминального обеда, когда много выпили, несмотря на жару, и после, когда пошли на его любимый пляж Лазурного, плавали в грот, доплыли до Адалар? И после, вечером, когда всех разместили по любимым гостевым корпусам «Артека» – в маленьких и уютных «Тюльпане», «Ландыше», зеленой даче «Морского», в тех домиках, где мы были счастливее всего на свете и вряд ли уже будем так же счастливы когда-нибудь?
Я думаю, он бы радовался. Прежде всего – что собралось так много людей, которых он любил и которых не всегда мог собрать. А тут – нате пожалуйста, и выпускники двадцатилетней давности, его первые дети, и друзья-журналисты, и актеры из Москвы и Киева. И ближайший круг, который хоть раз в году, да непременно выбирался к нему, потому что жизнь без этого была не жизнь,- и он громогласно ликовал и всех селил у себя, до того доходило, что приходилось ему перебираться на балкон. Но он с удовольствием храпел и там.
Кстати, в предпоследнюю нашу встречу, в марте прошлого года, я завернул в Артек по чистой случайности, оказавшись неподалеку в командировке, и решил навестить любимых друзей. Вышло так, что попал я туда в три часа ночи, гостиница «Адалары» переполнена, до «Скального» чапать в темноте по горам не было никакого желания, и я пошел к Вагнеру, в четыреста тринадцатую. Дверь была, как всегда, не заперта. Он полудремал в кресле (лежать не мог весь последний год) и, увидев меня, ничуть не удивился, как будто я и должен был среди ночи, в марте, без предупреждения, впереться к нему в дом. «Здорово,- сказал он.- Чаю? Белье в диване, раздевайся и ложись. Я ужасно рад, мой дорогой»,- и засопел снова.
Так было принято, и за это в том числе я так и полюбил это самое странное место на земле, последний оазис подобного отношения к жизни. В «Олимпийском» давали в долг, когда могли, не спрашивая – зачем тебе и когда вернешь. В «Олимпийском» кормили, когда могли, и только радовались гостю, даже если еды не хватало самим. И не открыть дверь гостю, во сколько бы он ни пришел, тут могли, только если хозяев не было дома.
Владимир Карлович Вагнер родился в Караганде 7 августа 1957 года, в семье высланных немцев. Семью он любил, а Караганду терпеть не мог. Вообще есть интересная примета гения – он всегда очень резко выламывается из своей среды; вот генезис таланта еще проследить можно, а гений всегда ни в мать, ни в отца, и непонятно, откуда вообще на выжженной почве Караганды мог процвести цветок вроде молодого Вагнера. Он с самого детства обожал театр и музыку, знал их так, что немногие могли с ним посоперничать. Беспрерывно читал. Ни к одной прагматической профессии не питал ни малейшего интереса.
В советское время таких детей не обязательно придушивали во младенчестве двором и школой – Вагнеру повезло, и он был замечен, пылкие его сочинения и музыкальные композиции сделали свое дело, да и в музыкальной школе он был на хорошем счету (играл на фортепиано, и кстати, очень прилично). В общем, когда на Караганду пришла очередная разнарядка, в Артек отправили его.
И он увидел весь этот рай между Гурзуфом и Аю-Дагом, окунулся в море, поел винограда, который все артековцы в изобилии воровали на опытных полях близлежащего Магарача,- и понял, что на свете есть не только сухая степь и каменные коробки его родной Караганды. Было ему тринадцать лет, самое переломное время. И Вагнер поклялся вернуться сюда.
Он бы вернулся сразу после школы, но загремел в армию по выходе из педучилища. Об этом периоде его жизни, и без того освещаемой им не слишком охотно, известно меньше всего. Он был уже тогда так толст, что на него не налезли ни одни сапоги – это единственное, о чем он рассказывал. Но отслужил как-то (насколько я помню, в Забайкалье): некоторый свет на условия службы может пролить тот факт, что в армии он похудел ровно вдвое. И потому в вожделенный свой Артек – после полугода работы преподавателем музыки в школе – он вернулся, что называется, тонкий, звонкий и прозрачный.
Я очень хорошо себе представляю это его возвращение в семьдесят восьмом году, представляю, как стоял он высоко на трассе около бетонного пламени, обозначающего собою поворот на Артек, и смотрел на раскинувшуюся перед ним бухту, где ему предстояло стать собой, жить и умереть. По склону вился сухой кустарник, сбегала вниз желтая колкая трава, рос над бетонным пламенем гигантский тутовник, и уж конечно, какие-нибудь сбежавшие дети объедали его, сидя верхом на толстых нижних ветках. И Вагнер стоял там с удовлетворенным видом человека, знающего, что вот его место на земле, что он пришел сюда и никуда не уйдет отсюда.
Впрочем, попытка уйти была: в восемьдесят девятом, кажется, году ему все надоело. Его сильно зажимали, перестройка до Артека добиралась медленно, жизнь вожатого – та еще жизнь, между нами говоря, и денег совсем не стало. В общем, он собрался и уехал в Караганду, и прожил там полгода, и не выдержал – вернулся обратно. Вот так же, наверное, и с тем же тощим чемоданом (вещей до самого последнего времени почти не имел, начал закупаться только после сорока) стоял он на том же месте, на обочине трассы, глядел вниз и с тем же удовлетворением, хоть и мрачным, сознавал, что деваться некуда. Есть величие участи, есть величие примирения с участью.
После поминок мы все пошли в пресс-центр, знаменитую «Мандрагору» (это он так ее прозвал: в начале девяностых в моде были новодекадентские, претенциозные названия, напоминающие о Серебряном веке,- он взял строчку из пародии Владимира Соловьева, «Мандрагоры имманентные», и сказал, что теперь офис будет называться так, в духе времени). Там лежала вагнеровская трудовая книжка – ее взяли в управлении, чтобы составить некролог и проследить этапы большого пути. Этапы были все как на ладони, с упомянутым полугодовым перерывом на Караганду (опять музыкальный руководитель): вожатый, вожатый, вожатый… методист… руководитель отдела инновационных программ (должность, созданная специально под него. Какие инновационные программы? Он сам был инновационная программа).
То есть желание уехать, разговоры об отъезде – все это, конечно, периодически возникало. Когда зарубалась какая-нибудь очередная его грандиозная идея или тормозилась революционная инициатива, он шел угрюмо лежать к себе в четыреста тринадцатую или в офис, иногда перед этим напиваясь с горя. Потом ему обычно бывало очень плохо. Вообще когда Вагнер страдал – это была буря, взрыв, стихийное бедствие. Как у всех гениев, крошечная неудача вызывала у него мировую, совершенно несоразмерную скорбь, скорбец, по-бегешному говоря. Как-то утешать его пришла достаточно большая толпа – все юнкоры, выпускающие газету «Остров А», и я с ними во главе.
– Уйдите все!- хрипло кричал Вагнер.- Я уже знаю, как я кончу свою жизнь! Я вернусь в Караганду… они добьются, они выживут меня отсюда! Вернусь в Караганду… и буду со старым проигрывателем ходить по школам… ставить пластинки и рассказывать детям о музыке!
Эта душераздирающая картина так потрясла его самого и детей, что девчонки наши расплакались, а Вагнер несколько приободрился, «в душе хваля свою способность порой так ярко выражаться». Опять-таки как истинный гений, он с поразительной легкостью менял настроения – стоило ему хоть на самом ничтожном примере убедиться в неизменности своей власти над людскими душами. «С песней под шарманку топать по дворам» ему не пришлось, но я и сам, помню, бросился ему на шею чуть не в слезах.