Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Что касается березовой революции, как уже успели обозвать будущий переворот в России,- ее скорее всего не будет. Особенность ситуации в том, что антисоветская революция у нас уже была, а антирусской на русском пространстве произойти не может. Была некая попытка в 1993 году, но она со временем закончилась полным поражением победившей стороны. Россия не стала другой, а в прежнем своем виде победить не могла; равновесие условной России и столь же условной Хазарии сохраняется поныне. Правда, хазары почти все уехали – ну так и варяги почти все выродились. Какая-то тайная сила заботится о паритете и о том, чтобы коренное население под действием двух противоположных векторов так и двигалось, не размыкая круга. Иногда я думаю, что эту замкнутость обеспечивают представители коренного населения, нарочно стравливая варягов и хазар, а сами тем временем наслаждаясь внеисторическим бытием.

Национальной революции у нас не будет, социальная уже была – бьюсь об заклад, что украинская ситуация у нас немыслима. Иное дело, что она и в Украине может ни к чему не привести. Тогда я посмотрю на это без злорадства, как сегодня смотрю без зависти.

3

Всякая революция типологически похожа на застолье. Революции делаются не тогда, когда есть к тому социальные или экономические причины,- а когда хочется выпить. Украинская революция произошла на редкостно благоприятном экономическом и вполне гладком социальном фоне. Люди пьют не от плохой жизни, а оттого, что их достает ее серость, и беспросветность, и отсутствие перспектив. С Россией, что на Украине уже понятно, перспектив в самом деле нет, а без нее еще может получиться что-то новое – хай гирше, але инше.

Революции схожи с застольями во всем, и Ленин, конечно, не был трезвым политиком. Он был опытным стратегом, очень трезво и рационально собирающим – на бутылку. Знал у кого попросить, на чем сэкономить и где подешевле взять. А когда случилось похмелье – в одночасье помер от ломки, хотя враги и утверждали, что от сифилиса. Не было у него никакого сифилиса. Просто протрезвел, оглянулся – мама дорогая!- и удар. И симптомы легкого опьянения вполне сходны с признаками ранней революционной эйфории: восторг, преувеличение своих способностей, снижение критичности… Мне из Киева уже пишут: мы укажем путь Европе! (Осталось уговорить Европу.) Сегодня судьбы русского пространства (даже – руського, так по-украински) будут решаться на берегах Днепра! Это слог Председателей Земного Шара. Наши футуристы тоже были в восторге от того, как сбывается на их глазах «социализма великая ересь». Даже Пастернак, даже в зрелые годы, даже в «Докторе Живаго» писал о том, что Россия жертвенной свечой сжигает себя, чтобы осветить путь всему миру; эйфория революции дала «Сестру мою жизнь» – а потому Пастернак, вот главный парадокс его биографии, от революции и в пятидесятые годы не отрекался! Большевиков терпеть не мог, над декретами издевался, а революцию любил. Как и почти все молодые люди, ее пережившие. Такое не забывается.

В России сейчас очень много Джонов Ридов, едущих в Киев именно выпить. Застолье схоже с революцией даже синтаксически – на транспарантах пишут, в сущности, тосты: «За нашу и вашу свободу!», «За землю, за волю, за рабочую долю!», «За присутствующих здесь дам!», «За Ющенко и Тимошенко!», «За то, чтобы не последняя!». Теперь, кажется, последняя – и надолго: либо народу будет хорошо, и тогда революция больше не нужна, либо ему будет плохо, и тогда он убедится, что революция бессмысленна.

Осталось ответить на последний вопрос: что мы все – понимающие эту ситуацию, более-менее объективные люди – делаем в России, ходящей по кругу? Каковы перспективы такого хождения?

Проще всего ответить гениальным четверостишием Окуджавы: «Среди стерни и незабудок не нами выбрана стезя, и Родина – есть предрассудок, который победить нельзя». История, однако, показывает, что очень даже можно. Побеждали, преодолевали травму, писали вполне приличные стихи и прозу. В изгнании можно творить не хуже, если обратить его минусы в плюсы. Иное дело, что людям определенного склада в российских условиях странным образом комфортно – и я сам себе с полной честностью пытаюсь ответить, почему. Первый вариант – на фоне нынешней (да и всегдашней) России все мы белоснежны. Это справедливо: в России всегда легко, как говаривал тот же Пастернак, купить себе правоту неправотою времени. Второй – в России всегда есть щели, куда можно скрыться от закона, и люди, которые не любят всеобщей транспарентности, всегда могут здесь укрыться. Не любить прозрачность можно по разным причинам: кто-то обделывает темные делишки, кто-то любит таинственность и смутность. Российский бардак оптимален для рассеянных поэтов в той же степени, в какой российские законы для них губительны. Далее: пейзаж. Ну, природа там, конечно… ну, язык… (Жалко мне русскоязычных литераторов Украины, вот уж кто подлинно заложник.) Потом, все-таки хождение по кругу предполагает некоторое (хоть часто позднее) прозрение: человек перестает участвовать в политике за полной бесперспективностью этого занятия и начинает решать экзистенциальные задачи. В прочих странах мира у него еще есть соблазны и иллюзии.

Есть и главный, самый иррациональный аргумент. Россия придает масштаб всему, что ты делаешь. В ней как-то лучше все понимается. И потому, какая она ни есть, некоторым людям вроде меня лучше жить здесь, пока возможно,- как люди иного склада любят жить у моря, отлично сознавая все его опасности.

Это наш выбор, он не хорош и не плох. А потому мы без зависти и без злости смотрим на всех, кто выходит из нашего круга,- даже если они оглядываются на нас с явным пренебрежением. У нас есть то, чего нет у них; и вдобавок – наши рабы по крайней мере не называют себя самыми свободными в мире.

Дмитрий Быков

Письмо шестое

опыт о самосохранении

Установка на второсортность, которая наблюдается сегодня во всем, от литературы до власти, от журналистики до менеджмента, является в некотором отношении благотворной – если понимать под благом ужас без конца, который для многих предпочтительнее, чем ужасный конец.

Три года назад одной из главных коллизий «Орфографии» для меня была гаршинская история про пальму и травку, или, иными словами, трагедия интеллектуала, который разрушает темницу (теплицу) власти и первым гибнет на морозе. Ять в своей статье о гаршинской сказке утверждал, что в силу специфических российских условий общество неизбежно расслаивается на «пальмы» и «травку», что и служит залогом его гибели: пальмы самовоспроизводятся и обречены ломать теплицу, а теплица обречена восстанавливаться и создавать условия для роста пальм. В самом деле, Attalea princeps – чрезвычайно удачная метафора. Очень может быть, что российские революции – то есть радикальные упрощения – потому только и происходят, что в какой-то момент интеллектуальный ресурс страны становится избыточен для ее политической системы. Беда этой политической системы именно в том, что она приводит к перепроизводству интеллектуалов – которые, как мы знаем, в условиях имперской несвободы плодятся как грибы. Отчасти это происходит потому, что империя традиционно уделяет много внимания образованию, отчасти же потому, что во власти востребованы главным образом дураки и всем более-менее приличным людям ход туда закрыт. Им остается лишь интеллектуальная деятельность и умеренная оппозиционность. О том, почему во власти концентрируются идиоты и почему вообще власть в России формируется по принципу отрицательной селекции, мы много говорили раньше: в захваченных странах начальник – всегда надсмотрщик, у раба нет стимула, кроме страха, а потому руководитель обязан быть глупее, трусливее и подлее подчиненного. Стало быть, умным остается бунт. Поскольку во власти сидят дураки, а наукой, культурой и философией занимаются умные, рано или поздно интеллектуальная жизнь страны становится избыточно сложна и интенсивна для ее политической системы, вследствие чего и разражается кризис этой последней – с немедленным уничтожением ее интеллектуального ресурса. Так было в семнадцатом, а потом – в восемьдесят пятом.

15
{"b":"129556","o":1}