Стали приходить её письма в длинных, непривычного вида конвертах. Иногда они задерживались, а более поздние приходили раньше. Я, конечно, вовсю строчил ей в ответ – так уж получилось, что она всегда опережала, хотя и звала меня «хозяином слов». Выдумала ещё одну инициативу, довольно-таки авантюрную.
Попросила писать по её адресу письма для какой-то якобы обнаружившейся там, в Нью-Йорке, моей тётушки, и сама от её лица накатала какой-то бред, зовя «племянника» в гости. Я даже не стал поддерживать эту игру. Тем не менее пришёл мне официальный запрос от этой «тётушки» с приглашением её посетить, нотариально заверенный и даже с подтверждением Госсекретаря, – считай, министра иностранных дел, с лентами и печатями. Красивая была бумага! Поразмыслил я, да и отправился с этим в ОВИР – поиграть ради Ольги, сам в затею нисколько не веря.
Но это оказалось полезней и трудней, чем я думал. Полезней – психологически, потому что, переступив через порог этого пресловутого, ведающего судьбами людей заведения, я переступил и свой страх перед ним. А трудней – из-за того, что потребовали характеристику с места работы. Ох, не хотелось мне бередить администрацию нашей тихой заводи, но «назвался груздем, не говори, что не дюж», или как там? При содействии того же милейшего Юры Климова, которому на этот раз я попросту лгал относительно «тётушки», дали-таки мне положительную характеристику. Даже трогательно спросили:
– А как вы её там найдёте, в таком большом городе, как Нью-Йорк?
– Не беспокойтесь, возьму такси.
И с этим сдал заявление в ОВИР на гостевую поездку. Долго они там его рассматривали, около месяца. Вдруг звонок: приходите на приём. Неужели вышло? Прихожу и выслушиваю следующее:
– Мы находим вашу поездку в США нецелесообразной.
И никаких дальнейших объяснений. Итак – отказ. На работе администрация делает мне козью морду. Поток писем от суженой моей что-то прервался. Поехал я в тоске по объектам. Осень. Уже и ранняя зимка наступила. Но куртка на собачьем (как я подозреваю) меху да пара исподнего, только что купленного белья меня греют. Еду я, «одолевая обожанье», в электричке среди угрюмых похмельных соотечественников. Стараясь не глядеть на их серые лица, я кошу глазами в окно с подтёками, где мелькают голые прутья кустов, да иногда с внезапным воем прогрохатывает встречный поезд, заставляя отшатнуться. Но вот я вижу там на скачущем блёклом и мутном фоне что-то оптимистическое и яркое. Это – стоящий на путях состав с контейнерами, явно заграничными, даже, возможно, американскими, – угадываю я по двум буквам на их бортах: ic. И веселюсь этому случайному знаку, словно радостному пророчеству – всё будет! Несколько лет спустя я был приглашён на выступление в женский колледж Брын Моур (Bryn Mawr) под Филадельфией. Арабские принцессы, дочери нефтяных шейхов, преобладали там среди учащихся, но, несмотря на это, была там традиционно сильная кафедра славистики. После выступления я отдыхал в доме Жоржа Пахомова, заведующего кафедрой и, по старой памяти, одноклассника моей Ольги. После обеда, держа в руках по коктейлю, мы спустились в подвальный этаж дома. Там у него, как у школьника-переростка, была устроена действующая (игрушечная, конечно) железная дорога с мостами, станциями, семафорами и стрелками. Он включил пультик управления, и всё это заработало: забегали пассажирские, товарные поезда, поехали колёсные платформы с контейнерами и надписями на бортах.
– Жорж, а что значит эта надпись: ic? – спросил я хозяина.
– Это – Illinois Central, наименование грузоперевозочной компании, – ответствовал он.
– Не может быть! Это же как раз там, где я теперь живу.
– Ну и что тут невероятного?
Как было объяснить этому специалисту по Чехову, рождённому в Европе и выросшему в Штатах, да ещё и женатому на экзотической бразильянке, что тут невероятного? Всё!
* * *
А тогда, вернувшись с поездки по замёрзшим объектам домой, я схватил с телефонного столика сразу три длинных конверта и унёс драгоценную добычу в свою комнату. Заставляя себя не торопиться, я пошёл на кухню, обжарил с луковицей 200 грамм любительской колбасы кусочком, бухнул туда банку стручковой фасоли и унёс скворчавшую сковородку к себе. Вытащил полбутылки портвейну, налил и только тогда стал читать её письма – ласкающие, утешающие, бодрящие, словно тёплая ванна с травяным шампунем, оставленным ею для наиболее памятливого чувства во мне – обоняния.
Самые тёмные дни в том году не стали светлыми, как долженствовало им быть, следуя ахматовским строчкам, и декабрь не стал месяцем-канделябром, следуя моим... Советский быт поворачивался, красуясь то одним, то другим из своих эмблематических уродств: вот, например, отнёс я мои невыразимые в прачечную, нашив на них тряпичные номера. Рубашки я у них не стирал – пуговицы лопались от жара, а бельё сдавал. Пришёл за чистым через два дня.
– Ещё не готово. Зайдите в понедельник.
Ладно. Отложил деловую поездку на вторник ради прекрасных тех сподников, и что ж? С утра в предвкушении чистоты и тепла их надеваю, и – вот тебе на... Низ их вытянулся неимоверно, а верх – укоротился, раздавшись вширь. Вместо поездки потащил это в прачечную.
– Вы, наверное, перепутали. Выдали мне чужое бельё.
– Нет, это ваше. Вот – номера.
– Значит, вы его испортили с первой же стирки. Было по мне, а теперь может сгодиться только на Сергея Довлатова. Возвращайте ущерб!
– Нет уж. Мы работаем по технологии. Жалуйтесь на изготовителя, на фабрику «Большевичка», это у них такой трикотаж.
* * *
Новый 1979-й год я встречал на Таврической, по-семейному тихо, со своими. После двенадцатого удара мать разрезала мясной пирог, каждый из домочадцев взял себе по куску. Вдруг мне на зуб попалось что-то твёрдое, и я вытащил гривенник в вощаной бумажке: счастье, удача! Как же это мне пофартило? Не иначе, как мать постаралась подсунуть мне счастливый кусок, особенно нужный сейчас, в моём состоянии полной размазанности по снежной равнине.
За помощь я благодарен друзьям, с которыми сблизился в последний год: это чета Иофе, оба выпускники Техноложки. Но познакомились мы не в институте, а гораздо позже, когда Веня уже отбыл свои года в качестве политзека по делу «Колокола» вместе с Борисом Зеликсоном и другими «колокольчиками». Хорошо было еженедельно встречаться у них на Мытнинской, 27, когда Лида, расстаравшись на кухне, угощала жгучим борщом с сахарной косточкой да пышным пирогом-кулебякой, а я дополнял её кулинарные великолепия бутылочкой «Старки». И – текли разговоры: сначала рассказы о пребывании во «внутрянке», то есть следственной тюрьме Большого дома, о гениальной азбуке для перестукивания, изобретённой Зеликсоном, о том, как Веня в одиночке и, соответственно, в одиночку выучил японский язык. Затем – о пребывании в мордовском лагере со многими яркими противоборцами режима, в том числе с такой знаменитостью, как Синявский-Терц. А Лида рассказывала об опыте «декабристских жёнок», об их солидарном стремлении помочь одна другой и, конечно, мужьям, находившимся в заключении или ссылке.
А потом уже шли в обсужденье проклятые, вечные наши вопросы: камо грядеши, Россия, да чем победиши? И конечно, что делать и кто виноват. В этом мы трое плюс многие, многие на таких же домашних сборищах и в библиотечных курилках представляли, что именно мы и есть сама Россия – не Кремль, даже не Китеж, и уж не бородатые ксенофобы и последовавшие за ними ряженые казачки...
И начала у меня проситься наружу эта тема короткими сильными толчками, как у роженицы. Тема потребовала эпического тона и, одновременно, краткой афористической формы. Я облюбовал терцины. Но сколько нужно строк минимально, чтобы сохранить при этом их строфику? Семь? Мало. Тринадцать? Число плохое. Итак – десять! Две рифмы на вход, две – на выход, плюс три мужских и три женских созвучия. А графически это будет выглядеть великолепно – три терцета и одна заключительная строфа, требующая афоризма. Почти как сонет, только более компактно: теза, антитеза, вывод и заключительный поворот темы. И как получилось, что такая чеканная форма, буквально валяющаяся под ногами, никем не была замечена и подобрана? Ай да я!