Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

А между тем готовился в дорогу ещё один противоборец фатума, конец которого мне был особенно горек, потому что я крепко сдружился с ним перед отъездом, – волевой, гордый человек... Яшу Виньковецкого (а это был он) я знал со стародавних времён, когда он захаживал в нашу компанию. Помню, стоял он у печки в салоне Эры Коробовой и старательно пел сипловатым горняцким голосом «Сероглазую» – мы тогда увлекались китчем, и у каждого был свой номер. Я, например, мелодекламировал «Коричневую пуговку», пионерскую песню тридцатых годов. Вот, приблизительно, и всё тогдашнее общение. Но, встретившись годами позже, мы обнаружили, что прошли во многом одинаковый и, если ещё дозволено употреблять это слово, одинаково духовный путь.

Я прочитал ему «Из глубины», «В груди гудит развал» и «Медитации», он радостно воспринял мой новый стиль, образы и благозвучие. Сам он, по-прежнему оставаясь геологом и учёным, пробовал и дерзал в живописи. Дерзал и даже дерзил: занялся абстракционизмом в пору лютых гонений на это течение. При этом он умудрялся устраивать выставки в самых немыслимых местах, даже в Доме писателя, этом гнезде ретроградов. Но перещеголять своего ментора Евгения Михнова-Войтенко ему не удалось: тот выставился аж в клубе МВД на Полтавской. Однако, у михновских абстрактов мотивы были скорей театральные с балетным изяществом, а Яшины – скорей религиозно-медитативные. Особенно явно это стало, когда он попытался сочетать беспредметность с иконописью!

Можно было назвать его и натурфилософом. Как и меня, его интересовала, казалось бы, непроходимая межа, разделяющая сознание научное и религиозное, и оба мы догадывались, что противоречия здесь мнимы. Но Яков, легко разгрызающий математические загадки астрофизики и космогонии, делал обзор самых смелых научных прозрений и извлекал оттуда неожиданный вывод, подтверждающий сотворение мира Богом. Остроумнейшим способом он отвергал скорость света как константу для всех систем (признавая её лишь для нашей) и делал головокружительное заключение об изменяемости времени, предлагая поверить, что мир действительно мог быть сотворён за семь дней.

Здесь Яков близко подходил к теории времени Николая Козырева, выдающегося астрофизика, затоптанного советской наукой, но воскресшего из лагерной пыли. Освободившись, Козырев открыл вулканы на Луне, атмосферу на Меркурии и выдвинул дерзкую теорию времени, обнаружив его энергетическую природу и нелинейно меняющийся вектор. Незадолго до разговоров с Яковом я побывал на популярно-образовательной лекции Николая Александровича и имел честь быть ему представленным. Зал в Промке был набит. Присутствовала и официальная наука целыми школами. Доводы Козырева были просты и ошеломляющи. На каждом повороте его могучей мысли вставал с шумом очередной глава школы и, окружённый шестёрками и аспирантами, покидал зал, не забыв хлопнуть дверью.

После лекции я спросил у гениального возмутителя спокойствия:

– Где же источник времён?

Он, взрывчато заглянув мне в зрачки, ответил:

– Вы – знаете.

У Якова, наоборот, были спокойные, даже несколько неподвижные чёрные глаза и заметный шрамик на переносице, будто он когда-то ударился о невидимую преграду, да так и остался в противостоянии с ней. Если это была, по всеохватному выражению Вагрича Бахчаняна, «Великая Берлинская Кремлёвская Китайская Стена Плача», то он ей противостоял образцово. На следствии по делу Марамзина и потом на суде Яков держался крепко, не уступая чекистам «за други своя» ни-ни, даже ради тех доводов, которыми любят оправдываться типичные кандидаты наук: «семья, дети, научная карьера». Более того, он выказал завидную волю и ум, а затем описал свою тактику в статье «Как вести себя на допросах в КГБ» – бесценном пособии для начинающих диссидентов!

Я расспросил о деталях. Особенно интересно было узнать, как он справлялся с пыткой неизвестностью, которой тебя подвергают мучители «по особо важным делам», затягивая ожидание допроса. Он ответил:

– Прежде всего, ты можешь помолиться на свет окна. А можешь и захватить с собой книгу и хотя бы делать вид, что читаешь. Это чекистов обескураживает – они ведь любят, чтоб трепетали. Но я сначала попробовал подойти к ситуации в зрительных образах. Представил себе происходящее в виде чёрной копоти, заполняющей комнату. Затем я определил центр сгущения и сосредоточился на нём. И вся копоть стала сплывать туда, к этому центру. Чтоб её не выпустить, я мысленно обвёл вокруг раму, и темнота в ней осталась. Теперь надо было подобрать краску, чтоб её упразднить. Красную? Розовую? Нет, это была бы ошибка. Я выбрал зелёную: грубую, заборную, и – крест-накрест! – перечеркнул всё это и похерил. И стал читать книгу.

– Это же техника медитации! – восхитился я.

– Надо же! А я и не знал, что тоже могу медитировать.

– А твои абстракты – разве они что-то другое?

– Да, да, конечно, конечно...

Мы оказались одновременно в Москве (Яков оформлял там выездные документы), и он повёл меня знакомиться с гуру – Евгением Шифферсом. Я много слыхал восклицаний об этом человеке, но очень уж контрастных: армия, венгерские события, театр, кино, богословие...

Чуть-чуть седеющий и чуть лысеющий брюнет-сангвиник, ещё почти молодой, спортивных пропорций, он принял нас, полусидя на ковровой кушетке; мы уселись в полукресла. Квадратная комната, часть небольшой квартиры, была хотя и без шика, но убрана тщательно, чуть не вылизана. Из смежной комнаты вышла хозяйка, вынесла чай. По виду – актриса, оставившая сцену ради семьи и счастливая этой жертвой.

Шифферс, в момент разгорячась и часто меняя позы, расспрашивал Якова о выставочных и отъездных перипетиях, затем перешёл на более общие темы и вдруг заинтриговал меня – чем бы вы думали? – знаками препинания. К Яшиному удовольствию, мы с Шифферсом, будто два Акакия Акакиевича, обсмаковали их все, отметив беспомощность, но и задумчивость многоточия, вальяжную эпичность точки с запятой, размашистую жестикуляцию тире и, наконец, сошлись в симпатиях к двоеточию – мистическому, метафизическому знаку пунктуации, уводящему вбок, за пределы листа, в иные измерения... Нетрудно догадаться, что разговор тогда шёл о появившейся моде писать стихи без каких-либо знаков препинания, моде сомнительной, обедняющей тексты, обделяющей их диетически, обрекающей даже хорошие строки на бесцветное, безынтонационное голодание.

Но меня самого изнуряли другие нерешённые вопросы. Можно ли и этично ли будет в стихах совместить христианскую архаику с новофилософской мыслью? А с динамически закрученной формой? Как сделать стихи эти вестью сегодняшней, но при этом благой и вечной?

– Тебе обязательно нужно повидаться с одним человеком, – сказал Яков. – Освободи завтрашний день, и давай-ка встретимся как можно раньше на Ярославском вокзале. Например, в семь. Сможешь?

Я-то смог, а Яков запаздывал, заставив меня изрядно переволноваться – без него мне б не найти дороги, и весь день превратился бы в бессмысленно лопнувший мыльный пузырь. Но вот и он, и предстоящий день тут же стал наполняться праведным содержанием! Этот путь до Пушкино и к Новой Деревне помнят и сейчас многие из тогдашней московской фронды, ринувшейся, подобно мне, подобно Якову, в православие. Я встречал потом самых неожиданных людей, оказывавшихся или считавших себя духовными чадами и прихожанами отца Александра Меня.

Чтобы не слишком повторять чужие описания, скажу лишь о главных его чертах, оставшихся в моей памяти. Первое – это его христоподобие, присущее, впрочем, любому священнику. Но ему – особенно, и не столько из-за благообразия его лица и всего облика, сколько из-за чудных, как бы источающих свет, одухотворённых глаз. Будь я дамой или каким-нибудь голубым, я бы в это глаза обязательно влюбился. И – влюблялись, и ездили к нему из диссидентски-интеллигентской Москвы целыми стаями.

Когда мы с Яковом вошли в храм, служба уже началась. Отец Александр, увидев нас, принял исповеди во время предваряющих чтений, а затем, благословляя после причастия, предложил подождать его в крестильном флигеле. Там уже находилось несколько человек. После литургии отец Александр с каждым из нас отдельно беседовал, и люди уходили от него с облегчением, как от врачевателя.

64
{"b":"129146","o":1}