Сама работа относилась к типу «хоть-стой-хоть-падай», то есть не требовала почти никаких усилий. Под благородным лозунгом охраны окружающей среды по всей области начали строиться сооружения водоочистки. За этим процессом присматривали «специалисты» вроде меня и вышеописанных. Но, как верно обрисовал ситуацию Егельский, обязанности наладчика сводились к тому, чтобы изредка съездить на строящийся объект, убедиться в отсутствии прогресса, написать грозное напоминание местному начальству и закрыть у него «процентовку» на месяц. И начальство это, ко всегдашнему моему удивлению, охотно отстёгивало свои фиктивные деньги за наши столь же фиктивные услуги. А зарплату мы всё-таки получали в рублях. На том всё стояло.
Я бурно сочинительствовал, отделывая каждую строку, каждое слово, и это наслаждало мой вкус. Слова складывались, образуя стиль, оснащённый мыслями великих праведников, но выраженными в моих звуках и образах. А можно ли так писать, льзя ль? Вспоминались запрещающие доводы из писем Красовицкого, споры с Найманом, вспоминались тяжёлые укоры родни по поводу влияния моих стихов на психическое здоровье брата и племянника. А между тем оба они стали моими крестниками – это ли не довод? Ко мне нередко обращались за этим. Я их всех, зовомых оглашенными, отвозил на Охту, к отцу Василию Лесняку в кладбищенскую церковь. Отстаивали мы там литургию, ставил я свечу Всем Святым за моих дорогих, на том кладбище лежащих, а потом покупал дешёвый крестик для новообращаемого, и после окончания службы приступали мы к таинственному обряду.
«Отженяешься ли от сатаны? Говори: “отженяюсь”»! – «Отженяюсь!»
Так крестили мы не только племянника, но и его отца, а моего двоюродного брата. Крестили сына телевизионной раскрасавицы Тани Миловидовой, ставшей таким образом моей кумой. Лёшу Любегина, прозаика, одного из любимцев Давида Яковлевича Дара. Серёжу Кочетова, программиста. Леночку, между прочим, Захарову. И других. Словом, пробили некоторую брешь в диалектическом материализме.
* * *
Отца Василия вскоре перевели в удельнинскую церковь, он тому очень радовался. В Удельном ведь он и жил. Частенько туда приглашал – и на службу, и к себе домой. Однажды собрались в его светёлке Олег, да Наташа, да я. Ещё, кажется, был Сергей. Все – поэты. Душеспасительно беседовали. Шли потом к станции, обходя огромные лужи. Разряжались после чинных разговоров. Дурашливо шутили. Олег взял Наташу к себе на закорки, её сильные ноги в светлых блестящих чулках обнажились. В электричке она выглядела очень миловидно: рыжеватые кудельки, бледная в веснушках кожа, грустноватые глаза и большая улыбка, вздрагивающая от смеха. С вокзала я пошёл её провожать. Она окончила Библиотечный институт, там же защитила диссертацию, и нечто, роднящее всех библиотекарш и училок присутствовало, увы, не только в облике, но и в её пресноватых стихах. Мы с ней как-то по-деревенски просто сблизились, без излишних ухаживаний, – все эти прелюдии заменило взаимное знакомство со стихами. Её были бесхитростны, лишь кое-где за обкатанными образами мог я теперь угадывать живой телесный жар её существа. Простодушно показала она мне все шрамы: её многократно оперировали от спаек в кишечнике. Эдакие подробности меня отнюдь не оттолкнули – наоборот, растрогали и ещё более сблизили: у меня в прошлом был такой же печальный опыт – один, но чуть не фатальный.
Это случилось спустя год после того, как меня едва не убили местные в Сталиногорске. Всё уже давно зажило, как вдруг ночью тупо заболел живот. Боль прибывала по миллиметру, а к утру выросла размером с дом. Скорая увезла в заводскую больницу, где ленивая врачиха посчитала, что у меня пищевое отравление. Но и от этого не лечили, что, впрочем, к счастью, а то было бы хуже. Через сутки меня навестила мать и попросту спасла, заставив врачей перевезти меня в Мечниковскую. Хирург Мирзаев немедленно вспорол мне брюшную полость, освободил от спаек и заново переложил кишечник.
Вот в такой болтовне проводили мы время свиданий, – скорее приятели, чем любовники, могущие так же легко прервать отношения, как и длить их до нескончаемости. Я написал ей об этом стихи:
Как расхистанно, токопроводно
дали вяжутся в провода,
так и у двоих – случайно, свободно
завязалось хоть на вечер, хоть навсегда...
Она вдруг обиделась. Жаль. Ни грех, ни покаяние никак не укладывались своими тяжёлыми утюгами на прохладную нежность наших отношений. А вот слово «навсегда» обернулось своим противоположным смыслом – «никогда». Только поздней, листая её незамысловатую, но чистую, честную книжицу, я наткнулся на безымянный ответ, тем более тронувший меня, что разделяли нас тогда годы и расстояния...
Всё то, что с именем твоим
невольно свяжется на свете, —
не превратится в прах и дым,
не будет брошено на ветер...
Вот дерево, что ты писал,
махнуло мне рукой.
А вот и мостик, и канал...
Ты сам, наверно, ими стал —
или они тобой.
Стать Банковским пешеходным мостиком над Екатерининским каналом – не завидная ли участь? Вот стоим, на открытках изредка красуемся. Прохожие, правда, снуют, отчего спине немного щекотно, но это пустяк.
Говорили, Наташа стала совсем богомольной. За плавающих и путешествующих, недугующих и плененных. Надеюсь, и за меня тоже. И, конечно же, за Россию, в которую вместе с Гласностью пришло одичание, выламывание скамеек, распарывание сидений в поездах. Наташу зарезали на улице, когда шла она к ранней литургии в Спасо-Преображенский собор, что рядом с домом Мурузи. Кто? Зачем? За что? Упокой её, Господи, в свете лица Твоего.
Говорят, только молитвой и постом... Как раз наступал Великий пост, когда Василию Константиновичу, моему отчиму, объявили окончательный диагноз: рак левого лёгкого. Курильщик он был заядлый – от одной разжёванной беломорины прикуривал другую, свежую. Удаление лёгкого давало какую-то, пусть временную, надежду. Но дело осложнялось наследственностью – от рака умерли его брат и старшая сестра. И я решил хоть как-то, хоть символически, быть солидарным с ним. Вспомнил, что всё моё детство был он мне лучше, чем многие родные отцы у сверстников, в ответ на мои выходки и эскапады не то чтобы не замахнулся ни разу, но даже и не отругал по-настоящему. Вот, понял когда-то, что я «слышу песню». Принял участие в моём, пусть не удавшемся, егерстве. И я заговел.
Овсянка на воде, макароны, болгарские стручки в банках, если удавалось их достать, хлеб, чай с сухим печеньем, – это всё было одолимо. Но если приходилось обедать в городе или, пуще, по станционным буфетам в поездках по области, вот когда приходилось класть зубы на полку! Единственным блюдом в харчевнях бывал шницель – подозрительный кусок жира в сухарях... В лучшем случае тогда выручал какой-нибудь капустный салатик. Диетические столовые не годились совсем – там предлагались исключительно молочные блюда. Бывали ещё рыбные дни, но не по средам и пятницам, как следовало бы, а – нате вот – по четвергам! Из-за этого «нате» ноги сами уводили от бесовской иронии таких заведений.
Изголодавшись, иногда забредал на Таврическую, там Федосья всегда первым делом накормит. Но: то творожники, то мясные щи, то рисовый суп на молоке, – приходилось отказываться. Она и скумекала:
– Да ты, парень, постисси!
Рассказала, конечно, ему. Отчим с благодарным интересом на меня посмотрел. Но ни пост, ни молитва поправить больного уже не могли. Он бросил курить, страдал ещё и от этого. Сидел, задумчиво глядя в пространство, да изредка произносил: