Вид от избы на простор утолял, даже лакомил зрение озёрными и лесными далями, травяными покосами по берегам. «Вот так бы, – утопически мечталось, – и жить, созерцая облачные Парфеноны, отражённые в водной глади. Райская ведь, мирная, покойнейшая обитель, даже комарики не суют сюда носа, – верный признак того, что жильё стоит на своём месте». Что-то в этом роде я высказал и хозяину. Он комплиментов моих решительно не принял:
– Намаешься тут без ноги-то. Зимой до баньки дойти – кувырнёшься раз пяток, дак... Весь свет обматеришь!
Ну конечно, ну разумеется, крестьянский быт тяжёл, я уж не говорю о работе на земле или со скотиной. Вот подходящая к случаю выписка из моего путевого дневника: «В мягкой, тысячу раз перемолотой, перетолчённой пыли среди амбарного городка лежат чёрно-серые овцы. К ним развёрнут своим раскрытым чревом боковой фасад крестьянского дома. Бревенчатый своз, сопровождаемый ладными перилами, ведёт в его недра. Чего там только нет, чего там только не напихано! Бесчисленные деревянные инструменты и ёмкости, ступки, скалки, мутовки, корыта, колодки, мерёжи, рогульки, вилы, бесконечные кадушки, грабли, прялки и невесть ещё что – развешано, заткнуто, составлено или так просто брошено во внутренности крытого двора, но также и снаружи, за его пределами. И всё, или почти всё – из дерева. Даже щеколда у калитки сделана из какого-то хитро закрученного корня, – это надо ж было такую конструкцию угадать в лесу, в сплетении ветвей и отростков! Каждому движению работающей руки приноровлён свой инструмент, в каждом из окостенелых орудий видна фигура трудового приёма, а сколько их, захватанных, со следами грязи и навоза, замаранных землёй, валяется здесь, составляя беспорядочный арсенал! Видать, сложна крестьянская наука. Что мы можем противопоставить ей – трактор?»
Под спальники нам постелили на пол свежей соломы в той же части избы, где мы праздновали наше прибытие:
к чугуну дымящейся картошки от хозяев добавив банку тушёнки, да ещё плеснув на дно кружек заветного спирту, настоенного на можжевеловых ягодах. Из огородной зелени здесь сажали только лук.
Я проснулся от розовых зарниц, играющих на дощатом потолке. Очаровательный белокурый путти бегал голышом по чистому полу и, любопытствуя, заглядывал в лица спящих. Жарким золотом вдруг озарились и стены – это хозяйка шуровала в поду уже вытопленной печи, вытаскивая из раскалённого зева горшок топлёного молока с зарумяненной пенкой. Не веря своим чувствам, я замер в тёплой утробе избяного рая, – да вправду ли я слышу аромат испекаемого хлеба, или же он только снится? Нет, желание впиться зубами в хрустящую корку, в запашисто-свежую мякоть пробудило и моих приятелей, которые заворочались на слежавшейся за ночь соломе.
Само Тырышкино, как и весь куст близлежащих деревень, было почти безлюдно. И без того немногочисленное население административно гуртовалось теперь в Семёнове, весьма безликом селе, расположенном не столько даже на озере, сколько вдоль своей скудной инфраструктуры – дороги да линии электропередачи. Впрочем, озеро всё равно оставалось главным единением этой округи.
Сговорившись разведать остатки местной старины, мы решили пройти налегке, сколько сможем, вдоль озера. Но и в Тырышкине было на что посмотреть: не очень-то давняя, но ладная часовня Параскевы Пятницы стояла почти спрятанная в стволах соснового бора. Она была на замке. А у кого ключ-то?
– У почталионихи, – ответствовал Василий Фёдорович.
– А где она сама?
– А леший её знает.
Почему-то не смогли или не захотели пустить нас туда. Ну, мы и сами заглянули: ставень-то был оторван, крыша прогнила. Большие золотисто-коричневые доски деисуса с надеждой и даже, кажется, с мольбой о помощи взглянули на нас. Протечка пришлась аккурат на икону Нерукотворного Спаса. Левкас разбух, краска обваливалась. Глаза Его были слепы. Всё-всё, похоже, было обречено, хотя и символически охранялось от чужаков...
* * *
Позднее я пытался сообщить об увиденном в Обществе по охране памятников, говорил с их активистом Юрием Новиковым, «бил тревогу», – чем, наверное, его не удивил. Удивил он меня:
– Да, многое гибнет. Но правильно, что на местах сохраняют наше наследие от фарцовщиков!
– Да где же правильно? Пусть кто-то и наживётся, так они же своё отрабатывают, у себя на горбу тяжести эти вывозят! Продадут коллекционерам, и хорошо: те их ценить будут, отреставрируют...
– Так ведь они ж иностранцам продают, за валюту. Россией, по-существу, торгуют. И – безвозвратно для народа и нашей культуры при этом.
– И – ладно, и пусть! Народ, значит, культуры своей не стоит.
Замолчал. В глазах – стена патриотического недоумения.
На выходе из Тырышкина перед нами открылась ещё одна безмолвно вопиющая трагедия, а то и мистерия. В окружении вековых елей стояла крохотная, всего на человек трёх, никак не больше, придорожная часовенка. Очарование! Замшела от древности, как эти ели, но крепка и цела. Внутри – иконостасец, действительно, слегка пограбленный, огарки, позеленевшие пятаки. Приглашает путника: зайди перед дорогой, оберегись молитвой от зверя, от непогоды, от другой беды. Да вот сама часовенка в окружении еловых великанов едва не погибла. Громадные эти деревья вдруг начали умирать, сохнуть: их корни, растущие не столько вглубь, сколько вширь, под дорогой, уцелевшие под копытами и сапогами, ободами да полозьями, перемололи гусеницы трактора. Однажды дохнула буря, деревья вывернуло и повалило, но как! Они рухнули крест на крест, страшно изломанными сучьями вонзившись в землю, но в середине оставили часовенку совершенно нетронутой. Ну не чудо ли? Что же ещё, как не чудо!
Много диковинного испытали и видели мы в северных странствиях.
* * *
По возвращении образовались у меня с Федосьей, вдобавок к домашним отношениям, как бы ещё и земляческие: с каждым письмом оттуда передавала она мне «приветы», делилась деревенскими новостями. Тырышкино действительно почти совсем опустело, осталось всего три мужика: её одноногий брат, старик-вдовец и ещё один, молодой мужик после армии. Вскоре в тишайшем этом месте разожглась лютая вражда. Старик тайно накосил для своей коровы травы с колхозной «ничьей» делянки, а молодой подсмотрел и сообщил об этом в сельсовет. Старика подержали в кутузке и сверх того оштрафовали, задержав ему выплату пенсии на полгода вперёд. Старик зарядил ружьё, подстерёг молодого и уложил его двумя выстрелами, как медведя. Присудили ему за это как рецидивисту расстрел.
Не знаю, долго ли там продержался последний тырышкинский мужик Василий Фёдорович. Да и сохранилась ли деревня? Спросить некого: нет теперь и Фенечки. Но вот ей моя память.
ФЕДОСЬЯ ФЕДОРОВНА ФЕДОТОВА
(1920 – 1998)
Свет Фёдоровна, мне тебя забыть ли?
Архангельская няня, ты была
для нас – душа домашнего событья:
похода в лес, накрытия стола.
Ты знала верный час для самовара,для пилки дров и для закупки впроккочней капустных, – и меня, бывало,гоняла не один втащить мешок.Могла сослать на дедову могилу:ограду красить, помянуть, прибрать...Твои-то детки, не родясь, погибли.Война им не позволила. Мой брат,да мы с сестрою сделались твоимипри матери красивой, занятой,при отчиме, которому за имяя тоже благодарен. Но – не то...Какая избяная да печнаябыла ты, Фенечка; твой – строг уют.А кто ко мне зашёл, садись-ка с нами:– Ешь, парень! Девка, ешь, пока дают!И, разойдясь перед писакой, тожетуда же сочиняла (кто – о чём)получастушки и полуколлажи,складушки-неладушки, калачом:«Ведягино да Семёновок лешему уведено,Бор да Тарасовок небу привязано,Шишкино да Тырышкиношишками запинано».То – все твои гулянки-посиделкина Кенозере. Там я побывал.Краса, но вся – на выдох, как и девки,что хороводом – на лесоповал.В семью пойти – кормёжка даровая,ночлег. Из окон – липы. В бочке – груздь,под кой и выпить, вилкой поддевая!Да не за кого... Вот какая грусть.Свет Фёдоровна, где теперь ты? В весях,должно быть, трудно-праведных, где – высь,где также – низ и погреб, корень вепскийи староверский нарост – все сошлись.Тырышкино, лесоповал, Таврига,стряпня да стирка, окуни-лещи,на даче – огород. И жизнь – как книгав две-три страницы, сколько ни лищи...Как ни ищи, не много выйдет смысла,кто грамотен. А если не сильна...А если был тот смысл, пятном размылся.Но есть душа. И ты для нас – она.