Позже, когда горе немного смягчилось и утишилось, он и с женой об этом поговорил: надо, надо уезжать! Пелагея слушала, опустив голову, будто пряча сухие, выплаканные глаза. И тихо, но твердо, с какой-то печальной смиренностью возразила:
— Ох, любый мой, разве от себя убежишь? Бог все видит. Бог нас и наказывает.
— Да за что? — вырвалось у него несогласие. — Чем же мы провинились?
— Выходит, что провинились, — еще тише и тверже сказала Пелагея. — Живем вот невенчанные, — напомнила. — Разве то не грех?
И примолк Ползунов, не находя никаких оправданий, смотрел на жену виновато:
— Повенчаемся, Пелагеша. Негоже так, знаю. Вот освобожусь немного, поеду венчальную грамоту добывать.
— Где ж ты ее добудешь, венчальную-то грамоту?
— Добуду, — повторил он без колебаний, не вдаваясь, однако, в подробности, коих и сам еще толком не знал. И мучился поздним раскаянием, укоряя себя за то, что не смог раньше (за три-то года не удосужился) сделать все, как полагается.
Вот и живут они, будто меж двух огней: с одной стороны, семейные беды, что ветряная порча, неотступно преследуют, с другой стороны — и вовсе непонятное, загадочное молчанье Канцелярии, указа которой ждет Ползунов, как спасения. Забыли о нем? А может, и не забыли, а с умыслом держат в черном теле, не хотят с ним считаться… Недавний же случай лишь подтвердил эту догадку, подлив масла в огонь.
А случилось вот что. Встретив намедни старого плотника Веденея Красилова, шихтмейстер спросил, как тот живет-может да плотницкие дела вершит. А никак! — огорошил его Веденей. Что значит — никак? Оказалось, неделю назад староста судной избы отстранил его от работы. Как отстранил? Кто ему это позволил? — возмутился шихтмейстер — столь неприятной и оскорбительной была для него эта новость. Выходит, и здесь, на пристани, с ним уже не считаются? К тому же, как выяснилось, уволил староста судной избы не только Веденея Красилова, но и еще одного плотника, Федора Лихоманова, заменив их более молодыми. И все это делалось за спиной и без ведома шихтмейстера.
Такого самоуправства на пристани еще не было!
Задетый столь вызывающим и противительным поступком судного старосты, Ползунов немедля послал денщика разыскать Бухтоярова и сказать, что шихтмейстер желает его видеть. А если тот начнет отговариваться да юлить — напомнить, что се есть не просьба, а твердый наказ.
Однако староста ждать себя не заставил, явился вскоре.
— Звали, ваше благородие? — был он лет пятидесяти, коренастый, крепкий в кости мужик, смотрел прямо и независимо, хотя грань между собой и шихтмейстером различал и держался с достойной почтительностью; в то время как шихтмейстер, глубоко задетый и оскорбленный, не замечал этого, думая лишь о случившемся, чем еще больше разжигал и подхлестывал себя — гнев же, как ведомо, в разговорах плохой помощник.
— Ну, судный староста, докладывай, — сухо спросил шихтмейстер, — по какому указу отлучил ты плотников от работы?
— Указ тут один, ваше благородие: вышли они из возраста… — начал было объяснять Бухтояров, но шихтмейстер его перебил:
— Это своим ты умом дошел?
— Никак нет, не своим, но мужиков этих я знаю.
— А меня, судный староста, не знанья твои интересуют, — опять не дал договорить Ползунов, — я спрашиваю: кто дозволил тебе самоуправно решать?
— То не мое решенье…
— Как не твое? — и в третий раз оборвал его Ползунов, избыточно горячась. — Разве не ты отстранил плотников?
— Отстранил я, но не по своей охоте…
— А теперь скажи, — не дослушав, спросил Ползунов, закипая с новою силой, — скажи, судный староста, кто ныне здесь, на пристани, командир? Или забыл?
— Нет, не забыл. Чаемо, что вы, господин шихтмейстер, в том я никогда и не сомневался.
— А теперь усомнился?
— Нет, ваше благородие, дело в другом… — попытался и еще раз что-то объяснить, но шихтмейстер не стал слушать, сочтя, как видно, вопрос исчерпанным.
— Все, — махнул он рукой. — Все, Петро Бухтояров! Далее нам с тобой не о чем говорить. Иди. А за самоуправство свое будешь наказан, — кинул вдогонку. — Дабы впредь неповадно было брать на себя лишнее.
И вот в таком раскаленном и взвинченном состоянии, не желая мешкать, Ползунов сочинил рапорт на имя самого Иоганна Христиани, выплеснув на бумагу всю горечь свою и обиду, так долго копившуюся и кипевшую ныне в душе. Дрожа пером от волнения, Ползунов писал начальнику заводов о том, что он, шихтмейстер, всегда исполнял и впредь будет усердно и праводушно исполнять свой долг по службе, но и к себе желает видеть достойное отношение. И напомнил еще асессору, что во всех присутственных службах отставка тех или иных лиц производится исключительно по аттестатам и письменным представлениям прямых командиров, коим и он, шихтмейстер Ползунов, предпочесть себя должен. Поведав же о нынешнем случае с отставкою плотников за его спиной, добавил уже прямо, без всяких подтекстов и экивоков: «Но для каких-то причин оное от меня было укрыто».
Вот эти «какие-то причины» более всего и тревожили, оскорбляли шихтмейстера, о них он и хотел знать, добиваясь во всем полной ясности.
Дописав рапорт, бегло перечитал и, не став ничего править, упрятал в конверт, аккуратно заклеил — и в тот же день вручил солдату Кулагину, велев спешно ехать и доставить пакет в заводскую Канцелярию. Впрочем, не шибко надеясь на скорый ответ, более того, опасаясь, что и этот рапорт ляжет под спуд, рядом с теми, кои давненько и прочно сокрыты в столах канцелярских, пылятся забытые…
Однако вопреки всему, ответ пришел неожиданно скоро — так скоро, что шихтмейстер не только тому удивился, но и усомнился: когда ж они там успели прочитать? Но ответ говорил сам за себя — как и всякий указ, был он краток и строг: коли староста судной избы поступил самовольно, превышая свои полномочия, надобно тое решенье пресечь, а виновного старосту наказать ба-тожьем прилично. Столь сурового приговора шихтмейстер не ожидал (батожьем старосту, не слишком ли круто?), а надеялся, что Канцелярия, во всем разобравшись, укажет ему надлежащее место — всяк сверчок знай свой шесток! — и повелит впредь не совать нос в чужие дела. Но указ ест указ — и старосту судной избы придется, как тем указом определено, «наказать батожьем прилично».
И вот, когда все точки, казалось, поставлены, Ползунов отчего-то стал медлить, не спешил приводить в исполнение указ Канцелярии, как будто в чем-то засомневался… А когда денщик Семен, посланный разыскать старосту, вернулся и доложил, что оный староста ныне в отъезде, шихтмейстер втайне тому даже обрадовался и отодвинул горячий указ в сторону — будет время и самому поостыть малость.
И только назавтра, ближе к обеду, староста объявился.
— Ну, каковы новости, судный староста? — поинтересовался шихтмейстер, начав издалека. Бухтояров повел плечами (мягко стелет, да как бы жестко спать не пришлось) и ответил не без остереги:
— Дела, как сажа бела, ваше благородие. Ездил вчера покосы смотреть.
— И каковы ныне травы?
— Спроть лонишнего худосочны, — сдержанно отвечал Бухтояров, понимая, что вовсе не травы занимают шихтмейстера — и не за тем он его позвал.
— Ничего, подрастут еще, время есть, — ободрил его Ползунов и, взяв листок со стола, расправил и протянул с оговоркой: — Вот указ Канцелярии относительно самоуправных твоих действий… Может, зачитать тебе вслух?
— Коли по-русски писано, сам разберусь, — отказался Бухтояров, принимая бумагу, и долго водил глазами по строчкам, беззвучно шевеля губами и заметно меняясь в лице.
— Ну, и что скажешь? — спросил Ползунов.
— А что говорить, тут и без меня все сказано.
— Согласен?
— Нет, ваше благородие, никоим разом.
— Почему же, дозволь знать?
— Потому, ваше благородие, что нет в этом деле моей вины.
— Как нет? А чья же вина?
— Полагаю, ничьей тут вины нет, — помешкав, и вовсе странно ответил Бухтояров, уводя разговор в тупик.