— Держите поближе! Помалу, помалу… Еще ближе. Стоп! Теперь найтуйте, крепите… Добро! — перевел дух и взмахнул рукой. — Пошли!
Гребцы дружно ударили веслами по воде, и лодка, дернувшись, как бы нехотя двинулась встречь волне, таща за собою якорь, будто живую рыбину. А казаки в это время с еще большим усердием крутили брашпиль, стравливая гремучую цепь, которая ниспадала вниз и змеисто ползла по воде за лодкой, уходившей все дальше и дальше, на всю длину стофутовую.
Ударил барабан в корме, на юте, оповещая вторую коломенку, находившуюся по кильватеру саженях в тридцати, но там уже все видели, поняли и в свою очередь передали команду на третью коломенку, а те немедля отбарабанили на четвертую — так и пошло по цепочке… И вскоре все суда Чарышской флотилии, по примеру флагмана, перешли на завозную тягу — прием не новый, давно испытанный, хотя, наверное, и не самолучший. Но все-таки не стояли на месте, ожидая погоду, а продвигались, отводя буксирной лодкой якорь как можно дальше, на всю длину цепи, а потом выбирали, подтягивали цепь (казакам тут хватало работы на брашпиле), заодно и коломенку подтягивая, продвигая помалу вперед — фут за футом, дюйм по дюйму… И когда коломенка подходила почти вплотную к лодке, гребцы вновь налегали на весла, отдаляясь и таща за собою якорь, операция с монотонной последовательностью повторялась множество раз, словно раскачивался некий маятник, отмеряя время и расстояние.
Однако, несмотря на все старания, флотилия в тот день прошла не более, чем с гулькин нос — и семи верст не одолев. Натягались же с якорем столь изрядно, что к вечеру, когда пошабашили, солдаты и казаки рук не чуяли и с ног валились от усталости — многие, едва добравшись до своих лежанок, как попадали, так и проспали до утра, забыв и поужинать.
Сколько ж таким ходом тащиться до Кабановской? — не без тревоги думал Ползунов, чувствуя не столь физическую, сколь внутреннюю усталость. Надеялся дня два затратить на переход, но при такой погоде и трех не хватит.
Стемнело уже совсем, когда он вернулся в свою каюту. Вслепую, не зажигая свечи, достал из рундука постель и тут же, на рундуке, служившем не только лавкою, но и кроватью, раскинул тюфяк, а поверх дерюжку, разделся и лег, подложив кулак под голову, и подумал: неужто и завтра тащить суда завозом или не менее изнурительным и тяжелым бечевиком? Ах, если бы выдалась парусная погода! — мысленно помечтал шихтмейстер, голову повернув и глянув в слюдяное оконце, за которым, как показалось, небо прояснилось и звезды светились остро и ярко… Но это скорее виделось уже во сне.
Погода меж тем и назавтра не улыбалась. А в последующие два дня и вовсе помехою стала для плаванья. Позже шихтмейстер кратко и сухо пометит в «Журнале о всяких в пути случившихся обстоятельствах»: «23 апреля, в пятницу, пополудни, из Красноярской пристани вверх по реке Чарышу в путь ступили и, будучи в пути, 25 и 26 чисел за неспособною громовою с дождем и противным ветром погодою имели простою часов по пять».
Такая жуткая в те числа была гроза. Молнии зигзагами рассекали небо, и оно, казалось, с треском и грохотом раскалывалось. Дул ветер-лобач. И дождь почти беспрерывно, лишь с малыми передышками, лил двое суток. Ползунов приказал поставить флотилию на якоря. Другого выхода не было. Солдаты и казаки попрятались от грозы и ливня.
И шихтмейстер, сидя в каюте, маялся от безделья, спасаясь лишь тем, что — в который уже раз! — перечитывал «Слово о явлениях воздушных», — с книгою этой он, кажется, и во сне не расставался. Сумрачно было в каюте. Он зажег свечу, поближе к столу придвинувшись, книгу раскрыл наугад — и тотчас услышал (хотя натурою отродясь и не слыхивал) спокойный и чуть насмешливый голос Михайлы Васильевича: «Итак, что делать? Разве приписать молнии прескорую силу разжигать и простужать металлы в одно и в то же самое мгновение ока? — не то слегка подзуживал, экзаменуя своего молодого собеседника, не то сам себя спрашивал первостатейный российский академик, тут же и отметая это предположение. — Но основание противоречия, сим боримое, и постоянные естественные законы, в произведении и погашении огня тем нарушаемые, нам прекословят! — сказал, как отрубил, и, чуть помедлив, зашел с другой стороны. — Того ради не положить ли, что металлы тогда без настоящего огня холодные расплавляются?» Это как же? — не выдержав, спросил шихтмейстер. И Ломоносов, немало тронутый столь пристальным вниманием молодого горного офицера к его трудам, живо и весело отозвался: — По всякой справедливости! Ибо сколько в молнии огня есть, тем не токмо в мгновение ока металл растопить не можно, но нередко и самое сухое дерево от сильного удара не загорается…» Но почему? — все более удивлялся шихтмейстер, никак не улавливая сути. — И что из этого следует? — допытывался. «Из сего следует, — сказал академик, — что посторонняя материя, которая содержится в нечувствительных скважинках между собственными тел частицами, может двигаться без произведения теплоты и огня…» Каким же манером? — нетерпеливо переспросил шихтмейстер. «Ибо теплота и электрическая сила происходят от трения, — предельно кратко и в то же время исчерпывающе заключил академик. И после малой паузы доверительно, почти что дружески поинтересовался: — Истолковав сие явление, уповаю, что я по возможности удовольствовал громовою теориею любопытство ваше…» — «Да, да, Михайло Васильевич, вполне удовольствовали! — воскликнул обрадованный шихтмейстер. — Благодарствую! Теперь мне многое понятно». — «Ну, я рад, коли так, — совсем уже просто и не по-писаному сказал академик, подумал секунду и еще напоследок прибавил, словно черту подвел. — Самая великая сила грома состоит в том, чтобы части ударенного тела разделять ужасным действием от взаимного связания. В том и состоит суть громовой теории», — последняя фраза опять выбивалась из печатного текста, и шихтмейстер спешно и радостно покивал: «Да, да, Михайло Васильевич, теперь мне понятно!»
И как бы в подтверждение «громовой теории» снаружи, над помутневшим Чарышом, сверкнуло и ударило с такою силой, что треснули угрожающе и содрогнулись переборки судна. Свеча погасла. Шихтмейстер отложил книгу, завороженно глядя на магнием вспыхивающий иллюминатор и невольно прижмурился, словно оберегая глаза. «Каково! — мысленно восхитился. — Зело крепко! Будто огненная машина…» — и вдруг замер в изумлении, поймав себя на том, как легко и неожиданно перешел от «паровой» к «огненной машине», слегка запутавшись в сих понятиях. Встал и походил по каюте — два шага туда и два обратно. «Итак, что делать? — прозвучал в сумраке знакомый голос. — Еще ли стоять будем у порога и прекословием неосновательного предуверения удержимся?»
Шихтмейстер остановился, прислушиваясь к словам академика, все так же сильно жмурясь при всякой наружной вспышке, и подумал, а может, и вслух сказал: «Нет, Михайло Васильевич, никоею мерой стоять не будем! Даст Бог, распутаем узел».
Наутро погода смилостивилась, высвободив из-под рваных обезвоженных туч омытое небо. Солнце взошло чистое, оранжево-охристое, как яичный желток. Бодрящей свежестью тянуло от реки.
Ползунов и вовсе взбодрился, когда по его команде подняли паруса, и двое солдат, проворно закрепив шкоты, замерли в ожидании новых указов. И сержант Бархундаев не заставил долго ждать, вовремя появился, зычно и весело выкрикнув:
— Левый… левый галс! Так держать! — и к шихтмейстеру обратился. — Разрешите отбарабанить на другие суда?
— Давно пора, — строго заметил Ползунов, но тут же и отменил решение. — Отставить, сержант! Там и без нашего барабана вовсю уже парусят. Теперь бы дал Бог парусной погоды на весь путь, — сказал и приблизился к солдатам, работавшим на шкотах. Ловко они управлялись, меняя галсы, то бишь ставя парус под таким углом, чтобы тот как можно полнее набирал ветру. Особенно приглянулся шихтмейстеру кряжистый смуглолицый солдат, в руках которого тугая шкотовая бечева казалась живой и как бы сама по себе скользила то вверх, то вниз вдоль высокой мачты.