– Если бы даже мне удалось обмануть сто тысяч женщин, – сказал Симонто, – этого было бы мало, чтобы отомстить за все обиды, которые мне причинила одна из них.
– Я знаю, – сказала Парламанта, – как вы часто жалуетесь на, дам. И вместе с тем вы всегда веселы и так хорошо выглядите, что невозможно поверить, чтобы вам действительно пришлось перенести все те беды, о которых вы говорите. По этому поводу в «Красавице, не знающей жалости»[388] сказано:
Но так обычно говорят,
Чтобы добиться утешенья.
– Вы приводите слова известного ученого мужа, – сказал Симонто. – Он не только сам был человеком суровым, но и заразил своей суровостью всех дам, которые прочли его и последовали его учению.
– Пусть так, но его учение, как ни одно другое, полезно для молодых дам, – сказала Парламанта.
– Если бы все женщины были безжалостными, – продолжал Симонто, – мы могли бы преспокойно отвести наших лошадей в конюшню, снять все наши боевые доспехи и, пока не настала новая война, заниматься домашними делами. Но скажите, пожалуйста, неужели можно считать благородной женщину, у которой нет ни жалости, ни милосердия, ни любви и которая к тому же жестока?
– Милосердие и любовь у нас должны быть, – сказала Парламанта, – но слово жестокая настолько неуместно, когда говорят о женщине, что не может не задеть нашу честь. В самом деле, не быть жестокой – означает оказать ту милость, о которой вас просят, а ведь всем хорошо известно, какой милости домогаются мужчины.
– Должен вам сказать, сударыня, – возразил Симонто, – что есть мужчины настолько разумные, что они не просят ничего, кроме доброго слова.
– Вы мне напомнили об одном мужчине, который довольствовался даже перчаткой, – ответила она.
– Мы хотим знать, кто этот любезный кавалер, – сказал Иркан, – и я передаю вам слово, чтобы вы нам рассказали эту историю.
– Мне будет очень приятно это сделать, – сказала Парламанта, – ибо она преисполнена благородства.
Новелла пятьдесят седьмая
Некий английский лорд семь лет был влюблен в одну даму и никак не решался признаться ей в своей любви. И вот однажды, когда они сидели вместе на лужайке, он взглянул на нее – и сердце его так сильно забилось, что он вдруг весь побледнел и переменился в лице. Тогда дама эта, которой хотелось показать, как она жалеет его, по сю же просьбе положила ему на сердце свою руку в перчатке, а он сжал ее с такой силой (признавшись ей в эту минуту в любви, которую столько времени к ней питал), что перчатка осталась у него в руке. Потом он украсил эту перчатку драгоценными каменьями и прикрепил к своему кафтану возле самого сердца. И он продолжал оставаться кавалером этой дамы и вел себя так благородно и достойно, что о 6ольшей милости никогда не просил.
Король Людовик Одиннадцатый назначил своим послом в Англию сеньора де Монморанси.[389] И как только сеньор этот прибыл в эту страну, он сумел снискать уважение и любовь английского короля и всех принцев, которые стали даже поверять ему свои тайны и просить у него совета.
Однажды на пиршестве, которое в его честь устроил король, он оказался рядом с одним очень знатным лордом, на кафтане у которого висела дамская перчатка, пристегнутая золотыми крючками. Перчатка эта была украшена множеством алмазов, рубинов, изумрудов и жемчужин, и видно было, сколь она драгоценна. Сеньор де Монморанси так часто на нее поглядывал, что сосед его догадался, что ему хочется знать, почему он так разукрасил эту перчатку. А так как он почитал этого сеньора человеком очень достойным, он обратился к нему со следующими словами:
– Я вижу, вам кажется странным, что я так богато разукрасил эту скромную перчатку. Мне и самому очень хочется рассказать вам об этом, ибо вы человек справедливый и настолько хорошо понимаете, какое это чувство – любовь, что, если вы найдете поступок мой правильным, вы его похвалите, а если нет, вы будете снисходительны к любви, которая повелевает всеми, у кого в груди благородное сердце. Должен вам сказать, что я всю жизнь любил одну даму, люблю ее и сейчас и буду любить даже после смерти. Сердце мое, осмелев, рвалось к ней, но язык мой робел и ничего не мог ей поведать. Семь лет я не решался ничем намекнуть на мою любовь, опасаясь, что если дама эта заметит ее, я потеряю возможность часто видеться с нею, а этого я боялся больше, чем смерти. Но однажды, когда я сидел е нею на лужайке и глядел на нее, сердце мое вдруг так забилось, что я весь побледнел и переменился в лице. Когда она заметила это и спросила меня, что со мною такое, я ответил: «Что-то нехорошо с сердцем».
Она решила, что это недуг совсем иного рода, чем любовь, и ей стало меня жаль. Тогда я попросил ее положить руку мне на сердце, чтобы послушать, как оно бьется. Она это сделала – и не из каких-либо других чувств, а просто из жалости. А когда я поднес к груди руку ее, на которой была надета перчатка, сердце мое забилось еще сильнее, и она убедилась, что я говорю ей правду. И тогда я крепко прижал ее руку к груди и сказал; «Горе мне, сударыня! Примите сердце мое, которое готово разорвать мне грудь, чтобы очутиться в руке той, от кого я жду милости, жизни и сострадания. Теперь оно принуждает меня признаться вам в любви, которую я так долго таил, ибо ни оно, ни я не властны над этим могучим божеством». Признания мои чрезвычайно ее удивили. Она хотела было отдернуть руку. Но я так крепко прижал ее, что перчатка осталась – на том самом месте, где сия жестокая рука пребывала. А так как после этого мне не привелось больше находиться в такой близости к ней, я ношу эту перчатку на груди, как целительный пластырь для сердца, и я украсил ее самыми богатыми каменьями, какие только имел, хотя главное сокровище мое – это сама перчатка: я не расстался бы с нею, даже если бы мне предложили за нее все английское королевство. Самая большая радость, какая у меня есть на этом свете, – это чувствовать ее у себя на груди.
Сеньор де Монморанси, который сам руку дамы предпочел бы ее перчатке, похвалил великое благородство его души, сказав, что это пример самой удивительной любви, какую только ему приходилось видеть в жизни, и что он считает собеседника своего достойным лучшего обращения. Ведь владелец перчатки так высоко чтит подобную безделицу, что, если в руки его попадет нечто большее, он может умереть от радости. Выслушав сеньора де Монморанси, ло‹рд согласился с ним, нимало не догадавшись, что тот над ним просто подсмеивается.
– Если бы все мужчины вели себя так благородно, дамы могли бы им вполне доверять, да и стоило бы им это только перчатки.
– Я хорошо знал сеньора де Монморанси, – сказал Жебюрон, – и я уверен, что он не стал бы жить так, как этот англичанин; ежели бы он довольствовался столь малым, он не испытал бы тех радостей любви, которые достались на его долю; ведь в старинной песенке говорится:
Никогда влюбленному трусу
Не стяжать себе доброй славы.
– Обратите внимание вот на что, – сказал Сафредан, – как только эта бедная женщина почувствовала, что сердце у него так бьется, она мгновенно отдернула руку. Она ведь считала, что он может умереть, – а, говорят, женщины больше всего боятся прикасаться к покойнику.
– Если бы вы столько бывали в больницах, сколько вы бываете в тавернах, – сказала Эннасюита, – вы бы так не говорили, вы бы увидали, что женщины обряжают покойников, до которых мужчины при всей их храбрости боятся дотронуться.
– Действительно, нет ни одного человека, – сказал Сафредан, – которому не пришлось бы расплачиваться за полученные удовольствия и страдать тем больше, чем больше он в свое время наслаждался. Так было с одной девушкой, которую мне довелось встречать в одном порядочном доме: чтобы заплатить за наслаждение, которое она получила, целуя любимого человека, ей пришлось в четыре часа утра целовать бездыханное тело убитого накануне дворянина, которого она ни капельки не любила. И тогда каждый понял, что этим она искупает великое наслаждение. Коль скоро мужчины не умеют ценить все творимое женщинами добро, я считаю, что их и вообще-то никогда не следует целовать – ни живых, ни мертвых, разве только в тех случаях, когда нам это велит господь.