О бытовой стороне жизни В.В. в это время дают представление следующие отрывки из воспоминания C. Спасского:
Он жил в довольно просторной комнате, обставленной безразлично и просто. Комната имела вид временного пристанища, как и большинство жилищ Маяковского. Необходимая аккуратная мебель, безотносительная к хозяину. Ни книг, ни разложенных рукописей – этих признаков оседлого писательства. Но так и должно это выглядеть. Маяковский «писал» в голове. Готовые стихи переносились на бумагу. Это не значит, что он добывал их легко. Отбор слов, их пригонка друг к другу осуществлялись с необходимыми трудностями. Его фразы отрабатывались голосом, перетирались одна о другую, когда бродил он взад и вперед, невнятно бормоча про себя. Ритм стихов был ритмом его походки, толчками взмахивающих рук. И от такой неприкрепленности творчества к месту, времени, бумаге, столу Маяковский никогда не казался отдыхающим, свободным от своей жестокой повинности.
Он стоял перед наколотым на стену листом плотной бумаги. Он раскрашивал на ней какой-то ветвистый чертеж. Это входило в его военные обязанности: поставлять для отряда графики и диаграммы. Примеряясь и прикасаясь кистью к листу, Маяковский вел разговор.
Он выглядел возмужавшим и суровым. Пропала мальчишеская разбросанность движений. Он двигался на ограниченном пространстве, отступая и приближаясь к стене.
Одет он был на штатский лад – в серую рубашку без пиджака. Чтоб избегнуть назойливого козыряния, он разрешал себе такую вольность и на улицах. Но волосы сняты под машинку, и выступила крепкая лепка лица. Он разжевывал папиросу за папиросой, перекатывая их в углу рта.
Он внимательно принимал мой доклад о московских общих знакомых. Кто обнаружился из молодежи? Он проверял поэтические ряды. <… > В тот первый выход мы попали на Жуковскую к Брикам. – Вот, Спасского привел, – втолкнул меня Маяковский.
Две маленькие нарядные комнатки. Быстрый худенький Осип Максимович. Лиля Юрьевна, улыбающаяся огромными золотистыми глазами. Здесь единственное место в Питере, показавшееся мне тогда уютным. Может оттого, что и сам Маяковский становился тут домашним и мягким. Здесь он выглядел словно в отпуску от военных и поэтических обязательств. С трудом поворачиваясь среди мебели, он размещался по диванам и креслам. Его голос глухо журчал, невпопад внедряясь в беседу. Он пошучивал свойственным ему образом – громоздко, но неожиданно и смешно. Подсаживался к широкому бумажному листу, растянутому на стене, испещренному остротами и рисунками посетителей, и вносил в эту «стенгазету» очередной каламбур.
Здесь он обычно обедал. Здесь было его первое издательство.[243]
Во время пребывания В.В. в Петрограде им была совершена попытка к самоубийству на почве тяжелых переживаний личного характера.[244] Это обстоятельство указывает на то, что при бурности темперамента, интенсивности и глубине чувств и склонности к преувеличениям (гиперболизм) В.В. было свойственно, в известные моменты тяжелых личных обстоятельств, трагическое восприятие действительности, создававшее в его сознании впечатление неразрешимого конфликта. Способствовала этому и значительная общая неуравновешенность характера и импульсивность в поступках, стремление действовать сгоряча, под непосредственным влиянием момента.
Многие из лиц, близко знавших В.В. по этому и другим периодам его жизни, отмечают, что в моменты сильных душевных переживаний он часто думал и говорил о самоубийстве. Этот момент находит свое отражение и в его творчестве, что видно из следующих стихов.
А сердце рвется к выстрелу,
а горло бредит бритвою…
Дрожит душа.
Меж льдов она,
и ей из льдов не выйти!
[245]Эти указания делают более понятными моменты, способствовавшие происхождению последнего, окончившегося на этот раз трагически, покушения на самоубийство.
Наступила февральская революция, и вскоре вслед за тем власть в стране была взята восставшим пролетариатом. Как отнесся В.В. к Октябрьской пролетарской революции? В своей автобиографии он пишет: «Принимать или не принимать? Такого вопроса для меня (и для других москвичей-футуристов) не было. Моя революция. Пошел в Смольный. Работал. Все, что приходилось. Начинают заседать» («Я сам»[246]).
Октябрьская революция была воспринята М. как свержение всего дряхлого, отжившего, всего того, что еще цепко держалось за жизнь и не хотело уходить со сцены и против чего со всей своей стихийной яростью, в плену собственных неразрешенных противоречий индивидуалиста-бунтаря, боролся М. своей резко выпирающей из обыденной жизни фигурой, своей темпераментностью и большой внутренней напряженностью, своим обостренным восприятием действительности и склонностью к гиперболизации, гигантским преувеличениям, стремлением входить в непосредственное общение с массами людей. М. по всему складу своего характера как нельзя более подходил к первоначальному этапу революции. Когда революционное половодье находилось на высоте своего разлива, доминировали процессы ломки и разрушения старого. Революция снимала оковы, расправляла плечи, давала возможность говорить полным голосом. И М. всей силой своего огромного поэтического таланта повернулся к революции, к никогда не виданной им до того аудитории сотен тысяч. Его творчество, впервые ничем не стесненное, получает возможность выявить все заложенные в нем качества.
Следующий эпизод, произошедший в дни, предшествующие Октябрьской революции или вскоре после этого, весьма ярко характеризует отношение М. к советской власти.
Усиевич[247] рассказывала о своей первой встрече с Маяковским. В 1917 или в начале 1918 г. в Петрограде она подошла к толпе людей па улице. Это был обычный в те времена уличный митинг. Какая-то старица распространялась на тему о том, что Ленин, дескать, германский агент, подкуплен немцами и т. п. Какой-то большого роста мужчина вдруг громовым голосом: «А я знаю эту женщину. Она у меня деньги украла». Старица взбеленилась: «Ах ты, негодяй! Докажи, что я брала у тебя деньги…» – «А ты докажи, что Ленин брал деньги у немцев», – отвечал невозмутимо мужчина под одобрительные возгласы толпы. Усиевич впоследствии убедилась, что это был Маяковский.[248]
Творчество М. в течение последовавшего за Октябрьской революцией периода гражданской войны с отечественной и иностранной контрреволюцией отражает то, как преломились в его художественном восприятии развертывавшиеся вокруг него грандиозные исторические события. Произведения этого периода («Мистерия-буфф», "150 000 000"[249]) отличаются крайним гиперболизмом сюжета и художественных образов, своим, если можно так выразиться, космизмом. В них в сильно схематизированной, абстрагированной и упрощенной, как на плакате, форме, но с большей яркостью и образностью, отражена преломленная сквозь сознание поэта смертельная схватка между эксплуатируемыми и эксплуататорскими классами. Лирическая струя, столь сильная в предреволюционный период, отступает на второй план. На первый в творчестве М. выступают моменты социального порядка, отражающие собой стремление поэта к сближению с многомиллионными народными массами. Литературное кредо М. в то время определяется следующим его четверостишием:
Пока выкипячивают, рифмами пиликая,
из любвей и соловьев какое-то варево,
улица корчится безъязыкая —
ей нечем кричать и разговаривать.
[250]