Рогачев, вначале делавший вид, что не обращает внимания на слова Горяева, отбросил сучок, который он обстругивал ножом, стараясь придать ему вид старичка лесовика; пожалуй, в нем пробудилось нечто вроде сочувствия к Горяеву, он в чем-то мог и понять его, ведь какие-то отголоски своих мыслей и настроений чувствовал Рогачев в словах Горяева, и ему было и стыдно, и неловко, и хотелось прекратить эту внезапную исповедь.
— Ребят жалко, — сказал он задумчиво, в неподвижных зрачках его плясали крохотные отблески огня. — Пропали ни за что. На войне бы не обидно. А за этот мусор. Ждут ведь их небось, надеются, все глаза проглядели… — Рогачев осекся.
Его тоже ждали и выплакали небось все глаза, Таська небось почернела, леспромхоз на ноги подняла, а все из-за его дурной затеи — решил хлопец прогуляться в тайгу за соболишком. Ах, едрена Феня, нескладно все получилось…
Ему в сердцах хотелось вспомнить Горяеву, что бросил он летчиков не по-людски, незахороненными, но, взглянув на него, съежившегося крючком, почему-то промолчал и тщательно запрятал остаток притушенного окурка (потом можно будет размять и сделать самокрутку). Из-за жирной и обильной еды Рогачев за ночь несколько раз вставал пить воду и прислушивался, в реве бури теперь ясно различались пустоты и провалы; открыв еще раз глаза ближе к утру, он замер. Он сразу понял, что Горяев не спит, затаился; Горяев ворочался и трудно, шумно вздыхал. «Зачем? Зачем?» — услышал Рогачев, совсем рядом и от неожиданности едва не отозвался, но тут же не без доли злорадства перевернулся на другой бок и заснул и, как ему показалось, опять почти сразу проснулся от необычного ощущения: было тихо, было так тихо, что он тут же бесцеремонно растолкал Горяева, и они несколько минут вслушивались, почти оглушенные.
Выбравшись наверх (их завалило снегом вместе с шалашом и с навесом над костром) они увидели нетронутое девственное пространство, мягкий молодой снег отдавал чистейшим перламутром, и взошедшее солнце холодно играло в пустынном небе; буря неузнаваемо изменила местность вокруг, и прежде чем выбрать направление, Рогачев долго всматривался, недовольно крякал и прикидывал. В это время Горяев безучастно ждал, стоя позади и сердцем ощущая зыбкость и ненадежность своего присутствия в жизни и в то же время испытывая сильное желание ошеломить, озадачить добродушного, здорового человека, делившего рядом припасы, но не знал, как это сделать, и ничего придумать не мог. Он обреченно следил за Рогачевым, строго делившим все припасы на две равные части; затем Рогачев уложил свой мешок, присел на корточки у догоравшего костра.
— Ну вот, — сказал он неожиданно. — Прощай, Горяев Василий, в гости не приглашаю, не обижайся. Дойти ты теперь дойдешь, я тебе мяса отполовинил. Прощай.
— Иван, послушай, — Горяев проворно достал откуда-то из-за спины туго набитый, видимо заранее приготовленный большой кожаный кисет, бросил его к ногам Рогачева. — Освободи меня от них, ради всего святого!
— Ты Ваньку-то не валяй, Горяев, — строго и отчужденно сказал Рогачев, застегивая ремни рюкзака. — Сам себя нагрузил, сам и освобождайся, ишь привыкли к костылям! Нагадил, убирай за собой сам. Никто тебе ничего не должен. — Приладив винтовку, Рогачев встал на лыжи и, не оглядываясь, не взглянув на кисет, скользнул вниз с белого склона; с вершин сопок еще доносился легкий гул, тишина после бури не успела устояться.
— Эй, Рогачев, подожди! — запоздало попытался остановить его Горяев, но Рогачев больше не оглянулся; ему наконец просторно стало на душе от своего решения все бросить и идти прямо домой; что мог, он сделал, а все остальное уже не его дело, на это есть суд я милиция, а ему за всю эту муру памятника не поставят, а времени уйму потерял.
Весело поглядывая кругом и радуясь обновленному бурей миру, он бежал скоро и ловко, потому что путь шел все время под уклон. Он отлежался за эти дни и набрался сил, и теперь ничего не было страшно: четыре дня ходу — пустяк для него, ну за то, что припоздает на несколько дней, начальство отругает, на том и сойдет. Правда, еще от собственного домашнего начальства, от Таськи, здорово достанется, вот уж покричит так покричит, душу отведет, думал он с удовольствием, видя перед собой возмущенное лицо жены; сейчас всякое воспоминание о доме было ему приятно. Лыжи скользили по синеватому, словно подсвеченному изнутри снегу легко и свободно, и Рогачев, отдавшись ровному движению, часа два шел не останавливаясь. Он оглянулся где-то у подножия сопок, там, где тайга уже начинала вгрызаться в сопки по распадкам, и остановился. Он увидел на ослепительно сияющем склона темную точку, движущуюся по его следу. Вот сволочь! подумал Рогачев беззлобно, напал черт на грешную душу.
Рогачев решил было остановиться и дождаться Горяева, затем, после небольшого раздумья, пошел дальше; в конце концов он не мог запретить Горяеву идти куда ему хочется, он лишь испытывал какую-то связанность от непрерывного ощущения другого, постороннего человека, неотрывно идущего по его следу и, как ни странно, уже не казавшегося ему чужим.
Его все гуще охватывала со всех сторон неподвижная, белая тайга; деревья, заваленные снегом, все-таки были живыми, и Рогачев чувствовал их ждущую, притаившуюся до поры жизнь; и от этого едва улавливаемого запаха теплой земли и зелени в него опять начинало вселяться смутное беспокойство.
Солнце низилось, от деревьев бежали, удлинялись размытые тени; еще один день кончился, и нужно было выбирать место ночлега.
Григорий СТАН
«День гнева»
I
Небо не прояснялось, хотя дождь перестал. Ветер носился по узким улицам Каунаса, расшвыривая опавшую листву. Он вырывался на серую гладь Немана, вздымал зубчатые волны и гнал их к противоположному берегу. Казалось, нагрянула осень.
До прибытия парохода оставалось минут пятнадцать.
— Ну как наша погода? — смеясь, спросил Пятрас Жмудис. — Иногда так все лето.
— Погодой меня не удивишь, — отвечал Озеров. — Я ведь сам из псковских краев, деревня Гнилищи, может, слышал? Соседи почти что…
— А вы ведь везучий, товарищ капитан, — Жмудис вдруг стал серьезным. — Ну мало ли почему могли у вас в Гродно убить ксендза? Личные счеты, интриги, провокация, наконец. Тем более он и проповеди против колхозов произносил. Прикончили и свалили на большевиков, а? А вы беретесь за это дело и выходите прямо на нас, на этот «Центр Освобождения».[5]
— И мы поначалу думали: заурядная провокация, да только после разговора с экономкой убитого я призадумался. Уж не помешал ли покойник — царство ему небесное — самому епископу Рудзинскому?
— Это не проповедями ли против колхозов помешал бедный ксендз его преосвященству? — усмехнулся Жмудис.
Улыбнулся и Озеров:
— Если верить экономке, скорее наоборот. В последние дни старик вроде бы всерьез стал сомневаться в том, что говорил раньше: власть Советская-де — от антихриста. В проповеди прямо заявил прихожанам: не следует церкви заниматься политикой. И дома, перед распятием, вымаливал прощение за былое свое ораторство. Вот его и убрали. Чтоб молчал.
— А как он оказался у ксендза, этот Скочинский? — поинтересовался Пятрас.
— Беженец. Бежал из захваченной немцами Польши. Епископ утверждает, что не мог отказать ему в приюте. Тем более что Скочинский будто бы готовил себя к служению богу. Поэтому епископ и поселил его у настоятеля самого крупного в городе костела.
— И долго он у него готовился к служению богу?
— Почти месяц. Между прочим, ездил с настоятелем по приходам. Словно был к нему приставлен.
— Или проверял резидентуру?
— А почему бы и нет, — согласился Озеров. — Заодно подметил и колебания в настроениях покойного. Алиби себе обеспечил: исчез за три дня до убийства.
— Выходит, этот самый Крутис, специалист по мокрым делам, вовремя подоспел к епископу…
— Да, в срок… — отозвался Озеров. — От его усердия кровью полсада залило. Знали бы мы, чем кончатся его регулярные визиты к епископу, раньше бы его замели.