Повернувшись к присяжным, он добавляет:
— Стреляя в Жореса, Виллен проявил несдержанность — это, безусловно, так, но он считал, что служит своей стране. И я хотел бы поделиться с вами тем, что чувствую сегодня, свидетельствуя на этом процессе: я думаю, что. оставив Виллена в тюрьме, родину лишили одного из ее защитников, который, несмотря на совершенное преступление, па поле битвы мог бы стать героем!..
Все это почти непристойно, однако никто как будто ничего не замечает. К концу дня Виллен уже выглядит едва ли не жертвой, а Жорес — обвиняемым! Выходит, этот бесцветный субъект, съежившийся за барьером, виновен лишь в том, что не сумел сдержать праведный гнев, который разделяют все добрые французы, выигравшие войну!.. Адвокаты, представляющие потерпевшую сторону, подавлены. Слишком поздно они заметили, какую ошибку совершили, перенеся прения в сферу политики.
Двадцать седьмое марта 1919 года. Четвертый день суда над Раулем Биллоном. Прения сторон — ошеломляют. Слушая речи адвокатов, поддерживающих гражданский иск, начинаешь думать, что убитый Жан Жорес был чуть ли не изменником, сносился с врагами-немцами, пытался деморализовать армию, угрожал спровоцировать всеобщую забастовку и подрывал обороноспособность Франции па пороге войны.
Метр Поль-Бонкур вынужден произносить оправдательную речь; он, которому надлежит нападать и приводить в замешательство, защищается. Или, вернее, защищает память Жореса. Именно такая абсурдная ситуация создалась к концу процесса как по оплошности гражданских истцов, решивших сразу придать прениям политический характер, вместо того чтобы придерживаться фактов, так и из-за цинизма защиты, которая не побоялась с помощью тщательно подобранных свидетелей встать на путь «оправдания» убийства Жореса, изображая это преступление неким патриотическим актом и пытаясь навязать суду сомнительный силлогизм; война для Франции была неизбежна, Жорес был против войны — значит, было желательно, если не необходимо, устранить Жореса…
Несостоятельность этих рассуждений не уступает их глупости. И однако, в царившей тогда, после победы, атмосфере исступленного национализма никто даже и не подумал возражать. В таких условиях адвокаты, поддерживающие гражданский иск, разумеется, почувствовали себя обязанными защищать Жореса от нападок и почти неприкрытых обвинений в предательстве. Что и делает с большим мастерством Поль-Бонкур.
— Это правда, что Жорес, желая избежать войны, мечтал восстановить против нее широкие массы самого немецкого народа. Он обратился непосредственно к пароду, минуя его правителей. Он обратился к нему от имени Интернационала, в который, по-видимому, продолжал бы верить, даже будь тот выхолощен, бессилен, а временами смешон… И Поль-Бонкур продолжает:
— По-видимому, сказал я, потому что в день мобилизации Интернационалу оставалось лишь засвидетельствовать предательство одних немецких социал-демократов и малодушие других, и я знаю людей, говоривших, что пуля Виллена по крайней мере избавила Жореса от горя, горше которого нет для мыслителя: дожить до крушения своей мечты.
Возникает пауза. Публика не сводит глаз с адвоката, а Поль-Бонкур приступает к деликатному вопросу о всеобщей забастовке и восстании, к которому намеревался призвать Жорес в случае войны.
— Эта ужасная мера, — объясняет он, — по замыслу Жореса, была бы осуществлена только в том случае, если бы различные секции Интернационала предварительно обязались действовать единодушно. Она была бы осуществлена только в отношении правительства, на которое легла бы ответственность за войну, в отношении правительства, которое отказалось бы от третейского суда. Что никоим образом не могло быть применено к Франции, сделавшей все, чтобы добиться примирения.
Публика взволнована, но присяжные по-прежнему холодны как мрамор. Призвав к решению, продиктованному справедливостью и единством нации, Поль-Бонкур садится на место. Будет ли прощен «обвиняемый» Жорес — пока неизвестно, но про обвиняемого Рауля Впллена опять совсем забыли.
Теперь встает метр Дюко де ла Айль — коренастый, плотный. Неторопливо проходит через зал. Остроконечная бородка придает его облику что-то причудливое, даже зловещее. Перед тем как приступить к своей речи, он хочет дополнить портрет Жореса, который только что набросал его коллега, напомнив, что Луи, единственный сын трибуна-социалиста, очевидно, верно понял заветы отца— он пал смертью храбрых 3 июня 1918 года и был представлен к ордену нации генералом Манженом.
И тут Дюко де ла Айль вдруг поворачивается К Раулю Виллену, безучастно сидящему на скамье подсудимых.
— А теперь, господа, — громко восклицает он, — позвольте мне возвратиться к преступнику! Здесь задавался вопрос, было ли это убийство преступлением одиночки, но никто не потрудился найти ответ. В материалах следствия имеются странные пробелы. Уже в ходе процесса всплыли такие имена и такие сведения, которые помогли бы продвинуть разбирательство дела. Однако это не было сделано!
Впервые с начала этого длинного процесса здесь заговорили так ясно. А метр Дюко де ла Айль продолжает свою речь, и вот наконец-то обнаруживаются весьма интересные подробности. Например, что Виллен поддерживал тесную связь с «Аксьон Франсэз»,
Так, некий Стрибер, которого не вызвали в суд для дачи свидетельских показаний, заявил следователю, что Биллей принадлежал к «королевским молодчикам» и что именно на него пал выбор убить Жореса. Приятели, разумеется, взяли с него обещание категорически отрицать какую бы то ни было причастность к монархической организации. Тот же Стрибер рассказал следователю, что 30 июля, накануне убийства, он находился в «Кафе дю Круассан» и видел там троих людей из «Аксьон Франсэз», которые как будто изучали обстановку.
В тот же день, 30 июля, три свидетеля—Дюлак, Пудре и Грандидье — около половины одиннадцатого вечера стояли на улице напротив здания «Юманите», газеты Жореса. Они видели, как Виллен вошел в помещение редакции газеты и стал расспрашивать привратницу, что подтверждается и другими данными следствия. Затем, выйдя из «Юманите», Биллей, по их словам, направился к улице Реомюр и заговорил там с какими-то двумя мужчинами. «Мне показалось, он передавал им то, что могла сказать ему привратница», — уточнил Дюлак.
Кто эти загадочные двое? Вдохновители преступления? Сообщники Виллена? Все эти вопросы, по-видимому, не интересовали следователя. По той веский причине, что свидетели Дюлак, Пудре и Грандидье— бывшие анархисты, а значит, недостойны давать свидетельские показания.
И наконец, почему не выслушали аббата Кальве, заведующего кафедрой литературы в коллеже Станислас, у которого Виллен выполнял обязанности личного секретаря? Он тоже мог бы много чего рассказать. Например, что в воскресенье, предшествовавшее преступлению. Рауль Виллен целый день упражнялся в стрельбе из револьвера в тире католической ярмарки.
На сей раз все слушают адвоката затаив дыхание. Процесс завершается тем, чем он должен был начаться. Наконец-то были заданы вопросы, имеющие непосредственное отношение к делу. Люди снова начинают надеяться. Удастся ли Дюко де ла Айлю разоблачить Виллена? Но нет, он уже заканчивает свою речь. Он ограничился тем, что выявил неправильности в ведении следствия, и в заключение сказал:
— Как бы там ни было, я должен признать, что у нас нет доказательств наличия у Виллена какого-либо сообщника.
Наконец адвокат переходит к вопросу о приговоре.
— Какое наказание следует определить убийце? — обращается он к суду. — Соответствовать преступлению могла бы только смертная казнь!
Защитник метр Жеро выскакивает, как чертик из коробочки:
— Не имеете права! Вы не прокурор! Дюко де ла Айль повышает голос:
— Но позвольте, метр Жеро, вы напрасно меня прерываете, еще не зная, что я имею в виду… Итак, господа, преступление это столь тяжкое, что единственной карой за него может быть смертная казнь. Однако мы ее не требуем, мы не хотим ее…
На секунду адвокат замолкает: