— О нет, господин председатель! Я никогда не занимался политикой! Терпеть этого не могу! Я и мои друзья по лиге хотели только одного: чтобы поскорее началась война и мы смогли наконец вырвать у немцев Эльзас и Лотарингию.
— Но позвольте, — удивляется судья, — вы же читали газеты! Вы ведь понимали, что хотеть или не хотеть войны означало заниматься политикой.
— Нет, господин председатель! Меня заботили только судьбы родины. Я думал, что все во Франции смотрят на это так же, как я, и вот, когда я узнал из газет, что господин Жорес против войны, меня охватил гнев. С моей точки зрения, он мог быть только предателем! И я решил убить его.
Вот оно как! Дело обстоит совсем просто, В покушении на Жореса нет ничего таинственного, оно не связано с каким-либо заговором. Убийца, очевидно обыкновенный кретин, действовал, повинуясь безотчетному порыву. Однако председателя суда, по-видимому, не волнует, какой оборот приняло слушание дела. Он вызывает свидетелей. Снова заходит речь о мрачном вечере 31 июля 1914 года на улице Круассан, где печаталась «Юманите», о невеселом настроении Жореса во время ужина. Он знал, что войны уже не миновать. Вспоминают, как он без конца расхаживал вокруг стола, как в раскрытое окно за трибуном социалистов наблюдали просто любопытные или враждебные лица. Потом вдруг занавеска приподнялась, показался револьвер, раздались два выстрела и крики: «Они убили Жореса!» Сумятица, давка, и арест Виллена — оторопев, он одиноко стоял на тротуаре.
Председатель суда обращается к обвиняемому:
— Хотите что-нибудь добавить. Биллей?
— Да, господин председатель. Я человек глубоко верующий, и все же в ту минуту, когда я стрелял, ничто не смущало мою совесть. Повторяю, я думал только о родине.
— В сущности вы действовали в порыве патриотического гнева?
— Вот именно, господин председатель!
Биллей в восторге от того, что председатель суда подсказал ему формулировку мотива преступления. Выходит, это преступление внушено страстью! Если дело и дальше так пойдет, процесс может окончиться в этот же вечер… Все знают, как снисходительны присяжные к преступлениям, внушенным страстью. А тем более сейчас, сразу после победы, когда страсть, о которой идет речь, — это любовь к родине…
Тому, кто выходил из зала суда после второго дня процесса Виллена, 25 марта 1919 года, было трудно понять, где он побывал: присутствовал ли он на суде над убийцей или на пышных похоронах Жореса, состоявшихся с пятилетним опозданием. Правда, на суде выступили семнадцать гражданских истцов.[8] Но ни об убийце, ни об убийстве речь не зашла ни разу. Никто но допрашивал Рауля Виллена. Никто им не занимался. Семнадцать истцов произнесли семнадцать надгробных речей о Жоресе. Восхваляли достоинства его политики, все то доброе, что сделал он для Франции и для рабочих, его огромный талант оратора, его душевные качества — все это вспоминали, перечисляли, повторяли без конца, нагоняя скуку.
Единственное, если можно так сказать, заслуживающее внимания зрелище являли собой присяжные: два торговых агента, ветеринарный врач, домовладелец, ремесленник, три предпринимателя, два рантье, коммерсант и служащий торговой фирмы. Итого один служащий на одиннадцать буржуа! Буржуа, которых явно раздражали все эти разговоры о социализме и Жоресе. Достаточно взглянуть, как они нетерпеливо ерзают, пожимают плечами, ухмыляются. Присяжные не скрывают своей антипатии к убитому, и было неуместно и вместе с тем бесполезно напоминать им, что Жорес зажигал сердца рабочих, был надеждой обездоленных, защитником униженных, ведь эти люди желают только одного: оставить Жореса в покое и попытаться «объективно» рассмотреть факты. Убийца Биллей или нет? Было ли его деяние предумышленным? Являлся ли он участником заговора? Имелись ли у него сообщники? Всего этого гражданские истцы, по-видимому, пока не хотят касаться, словно обстоятельства смерти Жореса, мера ответственности его убийцы или убийц менее важны, чем политическое наследие великого лидера, на которое претендуют те или другие из них. Впрочем, обращаются с этим наследием несколько вольно. Слушая этих господ, начинаешь понимать, что социалистическая партия Франции, присоединившаяся к священному союзу борьбы с Германией и во время войны входившая в правительство, больше не желает ничем быть обязанной Жоресу-пацифисту. Теперь нужен такой Жорес, который подходил бы новой социалистической партии: более респектабельный, более «национальный».
В частности, остерегаются вспоминать, что за несколько часов до смерти он сказал государственному секретарю Абелю Ферри: «Если вы все-таки объявите всеобщую мобилизацию, мы по-прежнему будем выступать против и, в случае необходимости, дадим себя расстрелять!» Нет, это забыто. Предпочитают говорить о том, что сделал бы Жорес во время войны, если б не был убит, без конца, разглагольствовать о его взглядах на военное дело, подчеркивать глубокую приверженность нации — его, Жореса, всю жизнь боровшегося за создание Социалистического интернационала.
Гастои Томсон, левоцентристский республиканец, даже сравнивает его с Гэмбеттой.
— Жорес, — восклицает он, — провозгласил, что родина неизмерил!о выше всех разногласий, всякой борьбы, всех классовых столкновений! Он не упускал случая выразить свое глубокое восхищение Гамбеттой, чью политику в отношении Эльзаса и Лотарингии он продолжал…
А дававший перед этим показания депутат д'Эстурнель де Констан заявил: «Жорес был воплощением патриотизма, но его не поняли!*
Адольф Мессими, бывший военный министр и кадровый генерал запаса, заходит еще дальше.
— Жорес, — говорит он, — мог бы сыграть важную роль во время войны! Он отдал бы всего себя делу национальной обороны! Если бы в августе 1914 года он был жив, то пришел бы сказать мне; «То, что я предвидел, сбывается. Немцы начинают окружение с правого фланга. Нам следует избрать оборонительную тактику».
Это похоже на сон! После «святого Жореса» появляется «генерал Жорес», стратег и в то же время глашатай национализма. Теперь уже не присяжные обнаруживают признаки раздражения, а публика — на второй день процесса ее все-таки допустили в зал. Все эти рабочие и общественные деятели-социалисты не узнают «своего Жореса». На местах для прессы оживление, Жорж Пьош, обозреватель газеты «Герои наших дней», иронизирует:
— Наверно, Рауль Биллей, сидя у себя за барьером, подумывает, не вышла ли тут ошибка, не убил ли он Деруледз вместо Жореса!
Но не всем охота смеяться. Поль Вайян-Кутюрье, нервный, напряженный, говорит кому-то, сидящему рядом:
— Все это просто глупо! Зачем делать из Жореса патриотический плакат?! Есть нечто омерзительное в том, что его до такой степени сближают с теми, кто, ло крайней мере морально, были его убийцами!
По сути дела, этот процесс выставил из всеобщее обозрение разногласия, уже долгие месяцы раздирающие социалистическую партию. Правое я левое крыло открыто столкнулись у гроба Жореса. Одни пытаются изобразить его респектабельным депутатом.
достойным претендовать на министерское кресло, как претендуют они сами. Другие сравнивают с Лениным, вождем большевиков, которые недавно пришли к власти в России и создали в Москве первое в истории рабоче-крестьянское правительство. Сейчас в социалистической партии речь идет уже не просто о разногласиях, поговаривают о возможном расколе.
И вдруг встает пожилая женщина и, перед тем как покинуть зал судебного заседания, гневно бросает: «Второе убийство Жореса! Только на этот раз его убивают свои…»
Происшествие это — единственное за целый день— вскоре забылось. Словно в хороводе ритуального танца, гражданские истцы одни за другим проходят перед судом. Публика уже не удивляется. Она просто дремлет.
Настает очередь Леона Блюма. Элегантный, сдержанный, он хорошо поставленным голосом неожиданно заявляет, что речь пойдет не о политике, не о патриотизме, ни тем более не об убийстве, а о литературе.
— Жорес, — говорит Блюм, — как поэт не уступал Гюго, как оратор—Мирабо и Боссюэ, как историк — Мишле, как политический писатель — Руссо…