Самой интересной была пожалуй речь министра Зарудного, который, помимо нескольких советов, рассказал нам, что делалось в правительстве. Но самое поучительное он резюмировал словами: я тогда не понимал и сейчас не понимаю, что там происходит. Я аплодировал его добросовестности и политической честности, с которой он подвел итог своему краткому министерскому опыту. Он не понимал также, почему он должен выйти в отставку, когда началась корниловщина, и министры сложили свои портфели у ног Керенского.
Другой министр из другой партии, кадетский министр, подвел также итог своему министерскому опыту, но в более решительных политических терминах. Я говорю о Кокошкине. Он мотивировал свой уход тем, что чрезвычайные полномочия, предоставленные Керенскому, делают остальных министров простыми исполнителями предуказаний министра-председателя, а быть в роли простого исполнителя он счел для себя невозможным.
Скажу откровенно; когда я прочитал эти строки, я внутренне аплодировал нашему врагу Кокошкину – он говорит здесь языком политического и человеческого достоинства.
Товарищи, если у нас много разногласий, – а у нас их много, – относительно прошлого министерства коалиционного и относительно будущего, то я спрашиваю вас: есть ли у нас разногласия относительно того правительства, которое сейчас правит и говорит именем России? Я здесь не слышал ни одного оратора, который взял бы на себя малозавидную честь защищать пятерку, директорию или ее председателя Керенского… (Шум. Аплодисменты, крики: «Браво!» «Да здравствует Керенский!» – раздается несколько возгласов. И шумные аплодисменты покрывают эти возгласы.)
Та речь, которую произнес…
(Протестующий шум и крики: «вон!» «довольно!» – прерывают оратора. Приходится сделать большую паузу, пока шум смолкнет.)
Вы помните, быть может, все, как тоже бывший министр Церетели, который, в качестве очень осторожного человека и дипломата на трибуне, говорил о личных моментах, сказал, что демократия сама виновата, если она подняла отдельное лицо на такую высоту, что у него закружилась голова. Он не называл это лицо, но это не был Терещенко, вы все мне поверите.
В той своей речи, которую Керенский произнес здесь перед вами, он в ответ на наше упоминание о смертной казни сказал: «Вы меня прокляните, если я подпишу хоть один смертный приговор!».
Я спрашиваю: если смертная казнь была необходима, та самая смертная казнь, которую Керенский отменил, то как он решается перед лицом Демократического Совещания сказать, что он из смертной казни не сделает ни при каких условиях употребления. А если он нам говорит, что он считает возможным обязаться перед демократией не делать употребления из смертной казни, то я говорю, что он превращает введение смертной казни в акт легкомыслия, лежащий за пределами преступности… (Аплодисменты.)
В этом примере, где вводится смертная казнь в революционной стране после отмены смертной казни и где безответственное лицо превращает смертную казнь в политическое орудие в своих руках, в этом примере сказывается, я скажу, вся униженность, в которой находится сейчас российская республика, ибо недостойно великого народа, который переживает великую революцию, иметь власть, которая концентрируется в одном лице, безответственном перед собственным революционным народом… (Аплодисменты.)
И если мы все, расходящиеся по многим остальным вопросам, в чем сходимся, так это в том, что недостойно ни великому народу вообще, ни тем более народу, который переживает великую революцию, иметь власть, которая концентрируется в одном лице, безответственном перед собственным революционным народом…
Если, товарищи, многие ораторы говорили нам здесь о том, как трудно, как тяжко бремя власти в настоящую эпоху, и предупреждали молодую неопытную русскую демократию, что она не должна взваливать это бремя на свои коллективные многомиллионные плечи, то я спрашиваю вас: что же сказать об одном лице, которое, во всяком случае, ни в чем не выявило ни гениальных талантов полководца, ни гениальных талантов законодателя, каким образом одно лицо…
(Протестующий шум и голоса: «довольно!» «просим!» – заставляют оратора сделать довольно продолжительную паузу.)
Я нисколько не жалуюсь на крики этого негодования, в политической борьбе страсть есть законная вещь, но я очень жалею о том, что та точка зрения, которая находит сейчас такое бурное выражение в зале, в этих криках и протестах, – что она не нашла своего политического и членораздельного выражения на этой трибуне…
Ни один оратор не вышел сюда и не сказал нам: зачем вы спорите о прошлой коалиции и зачем вы задумываетесь о будущем, у вас есть А. Ф. Керенский – и этого с вас за глаза довольно. Ни один этого не сказал…
(Новый бурный взрыв протеста, шум и крики: «Довольно!».)
Я буду молчать, пока в зале не восстановится тишина!
(С большим трудом председателю удается восстановить тишину.)
Именно наша партия никогда не была склонна возлагать ответственность за настоящий режим на злую волю того или другого лица. Еще в мае месяце мне в частности приходилось выступать перед Петроградским Советом, где я говорил: «Вы, борющиеся партии, создаете искусственно тот режим, в котором наиболее ответственное лицо, независимо от собственной воли, становится механической точкой будущего русского бонапартизма». (Шум, голоса: «ложь!» «демагогия!».)
Товарищи! здесь не может быть никакой демагогии, ибо здесь все сказано в терминах совершенно объективных, что из определенных политических комбинаций неизбежно вытекает тенденция к единоличному режиму.
Каковы эти комбинации? Мы их формулируем так: в современном обществе идет глубокая напряженная борьба. У нас, в России, в эпоху революции, когда массы, впервые поднятые с низов, впервые почувствовали себя субъективно, как классы, у которых есть глубочайшие социальные язвы, накопленные в течение столетий, когда они впервые ощутили себя, как класс политический, как юридическое лицо, и стали стучаться во все твердыни собственности, – в такую эпоху классовая борьба должна получить самое страстное и напряженное выражение.
Демократия, то, что мы называем демократией, является политическим выражением этих народных трудящихся масс: рабочих, крестьян, солдат. Буржуазия и дворянство отстаивают твердыни собственности. Борьба между демократией и имущими классами неизбежна и сейчас, после того, как революция, по выражению имущих классов, разнуздала низы. Борьба эта, в тех или иных формах, все обостряясь, проделает весь закономерный цикл развития, и никакое красноречие, никакие программы не смогут приостановить это развитие.
Когда в таком великом историческом напряжении борются классы собственности и угнетенные, когда происходит историческая схватка, то объектом ее является сознательно и бессознательно государственная власть, как тот аппарат, при помощи которого можно либо оставить собственность неприкосновенной, либо произвести в ней глубокие социальные изменения.
И вот в эту эпоху, товарищи, когда движущие силы, силы революции вырвались на волю, коалиционная власть есть величайшая историческая бессмыслица, которая не может удержаться, или величайшее лукавство имущих классов, направленное к тому, чтобы обезглавить народные массы, чтобы лучших, наиболее авторитетных людей взять в политический капкан и потом предоставить массы, – эту, как они говорят, разнузданную стихию, – самим себе, утопить в собственной крови.
Товарищи! Сторонники коалиции говорили: чисто буржуазная власть невозможна. Почему, однако, невозможна чисто буржуазная власть? Здесь Минор[237] объяснил, что социалистическое министерство будет так же недолговечно и мало плодотворно, как коалиционное, но это одинаково плохой комплимент как для коалиционного министерства, так и для социалистического. В таком случае я вас спрашиваю: почему не передать власть буржуазии? Нам говорят: это невозможно.
Товарищ Церетели несколько раз – и правильно – говорил: это вызовет гражданскую войну. Стало быть, обострение отношений масс и имущих классов таково, что переход власти к имущим классам неизбежно означает гражданскую войну. Такова сила, острота и напряженность антагонизма, независимо от злой воли большевиков.