Санхо Пансо воплощает пошлую трезвенность. Но ему отнюдь не чужда романтика: иначе он не пошел бы за Дон-Кихотом.[199] Трезвенность мелкобуржуазной политики наиболее законченно и потому наиболее отталкивающе выражает Дан. Церетели дает сочетание этой трезвенности с романтикой. «Только дурак ничего не боится!» – сказал Церетели Мартову. Благонамеренный мещанский политик, наоборот, боится всего: он боится разгневать своих кредиторов, он боится, что дипломаты примут всерьез его «пацифизм», а больше всего он боится власти. Так как «дурак ничего не боится», то мелкобуржуазный политик считает, что всесторонней трусостью он себя страхует от глупости. И в то же время он надеется стать Ротшильдом: вставив два-три слова в дипломатическую ноту Терещенко, он надеется приблизить мир; князю Львову он надеется внушить свои вернейшие средства против гражданской войны. А кончает великий мелкобуржуазный умиротворитель тем, что разоружает рабочих, отнюдь не разоружая ни Половцева, ни Каледина. И когда вся эта политика рассыпается прахом от первого серьезного толчка, Церетели и Дан объясняют всем, кто им хочет верить, что революция отброшена назад не неспособностью мелкобуржуазной демократии взять в свои руки власть, а «мятежом» пулеметного полка.
В течение многолетних споров о характере русской революции меньшевизм доказывал, что носительницей революционной власти станет у нас мелкобуржуазная демократия. Мы доказывали, что мещанская демократия уже неспособна справиться с этой задачей, и что довести революцию до конца способен только пролетариат, опирающийся на народные низы. Теперь история подвела дело так, что меньшевизм оказался политическим представительством мелкобуржуазной демократии, чтобы на собственном примере доказать ее полную неспособность справиться с проблемой власти, т.-е. взять на себя руководящую роль в революции.
В «Рабочей Газете», в этом органе поддельного, дановского, данизированного «марксизма», делаются попытки наклеить на нас кличку «третьеиюльцев». Что в движении 3 июля мы всеми симпатиями нашими были с рабочими и солдатами, а не с юнкерами, Половцевым, Либером и контрразведкой, это несомненно. Мы бы заслуживали презренья, если бы это было иначе. Но пусть поостерегутся банкроты «Рабочей Газеты» слишком напирать на 3 июля, ибо это ведь день их политического самоупразднения. Кличка третьеиюльцев может легко повернуться к ним другим концом. 3 июня 1907 г. хищные клики царской России совершили государственный переворот, чтобы захватить в свои руки государственную власть. 3 июля 1917 г., в момент глубочайшего кризиса революции, мелкобуржуазные демократы громогласно провозгласили, что они не способны и не хотят взять в свои руки власть. С ненавистью отшатнувшись от революционных рабочих и солдат, которые требовали от них выполнения элементарного революционного долга, третьеиюльцы заключили союз с подлинными третьеиюньцами в целях обуздания, разоружения и заточения социалистических рабочих и солдат. Предательство мелкобуржуазной демократии, ее позорная капитуляция перед контрреволюционной буржуазией – вот что изменило соотношение сил, как это уже не раз бывало в истории революции.
В этих условиях строилось последнее министерство, которое Скобелев с благодарной почтительностью подмастерья по отношению к мастеру называет не иначе, как «правительством Керенского». Безвольный, бессильный, расхлябанный режим мелкобуржуазной демократии уперся в личную диктатуру.
Под фирмой так называемого двоевластия шла борьба двух непримиримых классовых тенденций: империалистической республики и рабочей демократии. Пока борьба оставалась неразрешенной, она парализовала революцию и неизбежно порождала явления «анархии». Руководимый политиками, которые всего боятся, Совет не смел брать власть. Представительница всех клик собственности, кадетская партия, еще не могла взять власть. Оставалось искать великого примирителя, посредника, третейского судью.
Еще в середине мая Керенский был назван в заседании Петербургского Совета «математической точкой русского бонапартизма». Уже эта бестелесная характеристика показывает, что дело шло не о личности Керенского, а об его исторической функции (деятельности, роли). Было бы неосмотрительно утверждать, что Керенский сделан из того же материала, как и первый Бонапарт; это нужно считать по меньшей мере недоказанным. Но популярность его, разумеется, не случайна. Керенский оказался ближе и понятнее всех всероссийской обывательщине. Защитник по политическим делам, «социал-революционер», который стоял во главе трудовиков, радикал без какой бы то ни было социалистической школы – Керенский полнее всего отражал первую эпоху революции, ее «национальную» бесформенность, занимательный идеализм ее надежд и ожиданий. Он говорил о земле и воле, о порядке, о мире народов, о защите отечества, героизме Либкнехта, о том, что русская революция должна поразить мир своим великодушием, и размахивал при этом красным шелковым платочком. Полупроснувшийся обыватель с восторгом слушал эти речи: ему казалось, что это он сам говорит с трибуны. Армия встретила Керенского, как избавителя от Гучкова. Крестьяне слышали о нем, как о трудовике, о мужицком депутате. Либералов подкупала крайняя умеренность идей под бесформенным радикализмом фраз. Настороже были только передовые рабочие. Но их Советы успешно растворяли в «революционной демократии».
Свобода от предрассудков доктрины позволила Керенскому первым из «социалистов» вступить в буржуазное правительство. Он же первый заклеймил именем «анархии» обострившуюся социальную требовательность масс, пригрозив еще в мае финляндцам скорпионами, и бросил свою пышную фразу о «восставших рабах», которая бальзамом пролилась на сердца всех огорченных собственников. Таким образом, его популярность представляла собою клубок противоречий, в которых отражалась бесформенность первого периода революции и безвыходность второго. И когда история открыла вакансию на третейского судью, в ее распоряжении не оказалось ближе подходящего человека, чем Керенский.
«Историческое» ночное заседание в Зимнем Дворце было только репетицией того политического унижения, которое «революционная» демократия подготовила для себя на Московском совещании. Все козыри в этих переговорах оказались в руках у кадет: эсеро-меньшевистская демократия, одерживающая победы на всех без исключения демократических выборах и насмерть испуганная своими победами, смиренно просит цензовых либералов о сотрудничестве в правительстве! Так как кадеты не побоялись 3 июля подкинуть власть Совету и так как, с другой стороны, либералы не боятся взять в свои руки всю власть целиком, то ясно, что они являются господами положения.
Если Керенский был последним словом немощной советской гегемонии, то пусть теперь он станет первым словом освобождения от этой гегемонии. – До поры до времени мы принимаем Керенского, но с тем, чтобы вы перерезали пуповину, связывающую его с Советом! – таков был ультиматум буржуазии.
– К сожалению, прения в Зимнем Дворце не отличались содержательностью, – жаловался Дан, докладчик унижения в заседании Исполнительных Комитетов.
Трудно оценить все глубокомыслие этой жалобы со стороны парламентера «революционной» демократии, который ушел из Таврического Дворца вечером еще с властью, а вернулся к утру порожнем. Свою долю власти вожди эсеров и меньшевиков почтительно сложили у ног Керенского… Кадеты милостиво приняли этот дар: они-то во всяком случае смотрели на Керенского не как на великого третейского судью, а только как на передаточную инстанцию. Брать всю власть в свои руки немедленно было бы для них слишком опасно ввиду неизбежного революционного отпора масс. Гораздо разумнее было предоставить «независимому» отныне Керенскому при содействии Авксентьевых,[200] Савинковых и других проложить дорогу для чисто буржуазного правительства при помощи системы все более и более разнузданных репрессий.