И мальчишка повел за собой слепого бандита.
Оба приблизились к камину.
Сначала Лисандр встретил их глухим ворчанием, но, учуяв вблизи запах Грамотея, он внезапно взвыл душераздирающе и страшно: по общему поверью, так воют собаки, когда чуют смерть.
«Дьявольщина, — проворчал про себя Грамотей. — Неужели они унюхали кровь, эти проклятые псы? Ведь на мне те же самые штаны, что и в ту ночь убийства торговца быками…»
— Ничего не могу понять, — тихо проговорил Жан-Рене. — Лисандр обнюхал этого человека и воет, как по покойнику.
И тут произошло нечто странное.
Завывания Лисандра были такими жуткими и пронзительными, что его услышали другие собаки, — кухню отделяло от двора только застекленное окно без второй рамы, — и по обычаю собачьего племени хором присоединились к его жалобному вою.
Работники молочной фермы не были слишком суеверны, однако сейчас они переглядывались почти с ужасом.
В самом деле, происходило что-то необычное.
На ферму пришел человек, на которого невозможно было, смотреть без страха и отвращения. И тотчас до сих пор мирные, добрые псы словно взбесились и теперь зловеще воют, предвещая, по народным поверьям, чью-то близкую смерть.
Даже сам бандит, несмотря на всю свою закоренелость и дьявольское бесстрашие, содрогнулся, услышав этот страшный, погребальный вой, вызванный его появлением… появлением убийцы…
Один Хромуля, циничный и наглый, истинный парижский сорванец, впитавший яд безверия, так сказать, с молоком матери, остался насмешливо-равнодушен. Когда страх, что собаки его покусают, прошел, этот колченогий недоносок совершенно успокоился и теперь с издевкой смотрел на перепуганных обитателей фермы и на потрясенного Грамотея.
Наконец, очнувшись от оцепенения, Жан-Рене выбежал на двор, и вскоре послышалось щелканье его кнута, быстро рассеявшего мрачные предчувствия Султана, Турка и Медора. Постепенно омраченные лица крестьян прояснились, и вскоре ужасное безобразие бандита перестало внушать им страх, а вызывало скорее жалость. Точно так же они с сочувствием смотрели на хромого мальчишку, обиженного судьбой; им нравилась его хитрая мордочка, и они искренне хвалили его за трогательную заботу о слепом отце…
Аппетит крестьян пробудился с новой силой, и в течение нескольких минут за столом слышалось только звяканье вилок и ложек.
Храбро расправляясь со своими деревенскими яствами, работники и коровницы с нежностью поглядывали, как маленький уродец ухаживает за слепым, сидя с ним рядом. Хромуля подавал ему лакомые кусочки, нарезал хлеб, подливал сидра — и все это с поистине сыновьей любовью и вниманием.
Но это была лишь одна сторона медали. А на обороте…
Не столько из жестокости, сколько из духа подражания, свойственного его возрасту, Хромуля находил злобную радость в том, чтобы терзать Грамотея по примеру Сычихи, которую он по-своему преданно любил и старался во всем на нее походить. Но откуда у этого извращенного мальчишки такая потребность в любви? Почему его делали счастливым скупые нежности одноглазой Сычихи! Почему, наконец, его до сих пор волновали воспоминания о материнских ласках? Это было одно из тех неизгладимых воспоминаний, которые доказывают, что порок никогда не бывает монолитен, что и в нем есть трещины.
Мы уже сказали, что Хромуля, так же как Сычиха, находил особое наслаждение в том, что он, заморыш, мог истязать могучего тигра. Сидя рядом с работниками фермы, Хромуля придумал изысканную пытку, заставлявшую Грамотея страдать и выносить его издевательства, не подавая вида.
Каждую заботу, каждое проявление деланного внимания к мнимому отцу он сопровождал пинком ноги под столом и старался при этом угодить по старой незаживающей язве на правой ноге Грамотея, в то место, где ее растерло до кости кандальное кольцо за время каторги. Бандиту понадобились все его мужество и терпение, чтобы скрывать свои страдания при каждом нападении Хромули, тем более что маленький злодей выбирал для своих ударов самые неподходящие моменты, когда Грамотей пил или когда он говорил.
И тем не менее старый убийца не выдавал себя: он великолепно скрывал гнев и страдания, прекрасно понимая, — а колченогий именно на это и рассчитывал, — какая опасность грозит всем его замыслам, если крестьяне догадаются, что творится под столом.
— Держи, бедный папочка, вот тебе орех, я его очистил, — сказал Хромуля, подкладывая на тарелку Грамотею орех, освобожденный от скорлупы.
— Молодец, сынок, — одобрил дядюшка Шатлэн, а затем обратился к слепому бандиту: — Конечно, участь твоя незавидная, добрый человек, но у тебя такой хороший сын, и это должно тебя немного утешить!
— Да, несчастье мое велико, и, если бы не заботы такого нежного сына, я бы…
Тут бандит не удержался и громко вскрикнул.
Сын Краснорукого ухитрился наконец попасть точно по язве, и боль была невыносимой.
— Господи, что с тобой, бедный папочка? — воскликнул Хромуля плаксивым голосом. Он встал и бросился на шею Грамотею.
В первом порыве гнева и ярости бандит хотел задушить колченогого недоноска своими могучими руками и так сильно прижал его к груди, что мальчишка почти задохнулся и жалобно пискнул.
Но тут же, сообразив, что не сможет обойтись без Хромули, слепой бандит сдержался и оттолкнул его на стул.
Во всем этом поведении крестьяне увидели только выражение отцовской и сыновьей любви: бледность Хромули и его прерывистое дыхание показались им признаками беспокойства доброго сына за своего отца.
— Но что с тобой, достойный человек? — спросил дядюшка Шатлэн. — Ты своим криком так напугал сыночка, что он весь побелел… Смотрите, он и сейчас еле дышит!
— Ничего, это пустяки, — ответил Грамотей, вновь обретя обычное хладнокровие. — Я слесарь-механик. Не так давно мы ковали полосу раскаленного железа, и она упала мне на ноги: ожог был таким глубоким, что раны не зажили до сих пор. Я сейчас задел о ножку стола и не сдержал крик от боли.
— Бедный папочка! — посочувствовал Хромуля, оправившись от испуга и бросая на Грамотея змеиный взгляд. — Бедный папочка! И это в самом деле так, добрые люди, язву у него на ноге никто не может исцелить, увы, никто! О, я хотел бы, чтобы она досталась мне, лишь бы он не мучился, бедный папочка…
Женщины смотрели на Хромулю с умилением.
— Очень жаль, добрый человек, — продолжал дядюшка Шатлэн, — очень жаль что вы пришли к нам на ферму только сегодня, а не три недели назад.
— Почему это?
— Потому что у нас был врач из Парижа, у которого есть волшебное средство от всех болезней ног. Одна добрая старушка из деревни совсем не ходила уже три года, так этот врач положил свою мазь ей на раны… А теперь она бегает, как охотник-баск, и обещает при первой возможности пешком отправиться в Париж и поблагодарить своего спасителя. Сами понимаете, отсюда до аллеи Вдов, где он живет, путь неблизкий. Но что с тобой? Опять эта проклятая рана?
Упоминание об аллее Вдов вызвало у бандита такие страшные воспоминания, что он невольно содрогнулся и уродливые черты его лица исказились.
— Да, — ответил он, приходя в себя, — опять приступ боли…
— Добрый папочка, не беспокойся, я тебе осторожненько попарю ногу на ночь, — пообещал Хромуля.
— Бедняжка! — умилилась Клодина. — Как он любит отца!
— Право, очень жаль, — продолжал дядюшка Шатлэн, обращаясь к Грамотею, — что этого достойного врача здесь нет. Но я думаю, он столь же милосерден, как учен, и, когда ты будешь снова в Париже, попроси своего сына, чтобы он отвел тебя к нему. Он тебя вылечит, я уверен. Адрес его легко запомнить: аллея Вдов, дом семнадцать. Если даже забудешь номер, не беда, в том квартале не так уж много врачей, особенно чернокожих… Потому что, представь себе, этот превосходный доктор Давид — негр!
Лицо Грамотея было настолько обезображено шрамами, что вряд ли кто-либо заметил его бледность.
И тем не менее он побледнел, смертельно побледнел, услышав сначала номер дома Родольфа, а затем — имя Давида, чернокожего доктора.