— Монсеньор, умоляю вас, не утруждайте себя, — проговорил барон, упустивший из виду, что Родольф беспощадно мстил за лесть, которой не выносил.
— Право, барон, я не желаю быть в долгу у вас; вот, к сожалению, то единственное, что я могу сказать в ответ: клянусь честью, вам можно дать самое большее двадцать лет; даже у Антиноя не было более пленительных черт лица, чем у вас.
— Прошу пощады, монсеньор!
— Взгляните на него, Мэрф: Аполлон Бельведерский и тот не сравнится с ним по изяществу и юношеской стройности фигуры.
— Монсеньор, я уже давно не делал такой глупости.
— А как ему идет эта пурпурная мантия!
— Монсеньор, больше со мной этого не случится.
— А золотой обруч, что удерживает, не скрывая их, завитки прекрасных черных волос, спускающихся на его божественную шею.
— Пощады, пощады, монсеньор, я, право же, раскаиваюсь, — проговорил несчастный дипломат с комическим отчаянием.
(Читатель, конечно, не забыл, что у пятидесятилетнего барона были пудреные курчавые волосы с проседью, широкий белый галстук, худое лицо и очки в золотой оправе).
— Ей-богу, Мэрф, ему не хватает только серебряного колчана за плечами и лука в руке, чтобы походить на победителя Пифона.
— Я хочу взять его под защиту, монсеньор; не обременяйте его всей этой мифологией, — проговорил, смеясь, эсквайр, — готов поручиться, что отныне он воздержится от лести, если новый герольштейнский словарь толкует таким образом слово «правда».
— Как, и ты туда же, старый друг? В такую минуту ты смеешь?..
— Монсеньор, мне жаль несчастного барона, и я хочу разделить его участь.
— Дорогой придворный угольщик, ваша преданность другу делает вам честь. Но, говоря серьезно, барон, как вы могли забыть, что я допускаю лесть только со стороны Харнейма и ему подобных? Скажу справедливости ради, что они неспособны говорить иначе: это как бы их визитная карточка; но человек с вашим вкусом и умом… фи, барон!
— Выслушайте меня, монсеньор, — решительно проговорил барон, — в вашем отвращении к похвалам есть немалая доля гордыни, да простит мне ваше высочество эти слова.
— Превосходно, барон, такой язык мне больше по душе! Объясните, что вы подразумеваете под этим.
— Такое же чувство, монсеньор, испытывает хорошенькая женщина, говоря своим воздыхателям: «Бог ты мой, мне и самой известно, что я очаровательна; ваши похвалы скучны, они мне набили оскомину. Зачем утверждать то, что очевидно? Кто станет кричать на улице: солнце — источник света!»
— Это замечание, барон, более остроумно и более опасно. Итак, чтобы продлить ваши муки, признаюсь вам, что чертов аббат Полидори и тот не сумел бы лучше скрыть яд лести.
— Монсеньор, я умолкаю.
— Значит, вы больше не сомневаетесь, ваше высочество, что под обликом шарлатана скрывается аббат Полидори? — серьезно спросил Мэрф.
— Не сомневаюсь, ведь вы были предупреждены, что он недавно обосновался в Париже.
— Я позабыл или, точнее, не хотел говорить вам о нем, монсеньор, — грустно заметил Мэрф, — я же знаю, как вам тягостно вспоминать об этом священнике.
Лицо Родольфа снова омрачилось; и, погруженный в печальные думы, он не сказал больше ни слова до того, как карета въехала во двор посольства.
Все окна этого огромного особняка ярко сияли в темноте ночи; лакеи в парадной ливрее стояли шпалерой от колоннады перед входом и передних до залов ожидания, где находились камердинеры: зрелище было величественное, царственное.
Граф *** с графиней любезно ожидали Родольфа в первом салоне, когда он появился в сопровождении эсквайра Мэрфа и барона фон Грауна.
В ту пору Родольфу было тридцать шесть лет; и хотя молодость его уже миновала, безупречная правильность черт лица и благожелательное достоинство, с которым он держался, невольно бросались в глаза, даже если бы его августейший ранг и не придавал блеска этим преимуществам.
Родольф, вошедший в первый салон посольства, казался другим человеком: в нем не было ничего от буяна с быстрой и решительной походкой, художника по расписке вееров и победителя Поножовщика; в нем не было ничего и от насмешника коммивояжера, с готовностью внимавшего невзгодам г-жи Пипле. Это был принц крови в самом высоком, поэтическом смысле слова.
У Родольфа прямая, гордая посадка головы; вьющиеся каштановые волосы обрамляют его широкий, открытый, благородный лоб; взгляд у него ласковый, исполненный достоинства; когда он обращается к кому-нибудь с присущим ему остроумием, в его тонкой чарующей улыбке обнажаются два ряда жемчужных зубов, белизну которых оттеняют темные тонкие усы; такого же цвета бакенбарды обрамляют безупречный овал его бледного лица вплоть до слегка выступающего вперед подбородка с ямочкой.
Родольф одет очень просто: белый жилет, белый галстук, сверкающий на груди усыпанный бриллиантами орден и синий фрак, который облегает его стройную, изящную, гибкую фигуру; наконец, мужественные, решительные манеры смягчают то, что могло бы показаться слащавым в его обаятельном облике. Родольф так редко бывал в свете и держался с такой царственной непринужденностью, что его прибытие вызвало сенсацию, взгляды всех собравшихся обратились к нему, когда он вошел в первый салон посольства всопровождении Мэрфа и барона фон Грауна.
Атташе посольства, которому было поручено следить за его прибытием, тотчас же отправился предупредить графиню ***, и она вместе с мужем поспешила навстречу Родольфу.
— Не знаю, ваше высочество, как выразить вам мою признательность за любезность, какую вы оказали нам сегодня, почтив нас своим присутствием, — сказала графиня ***.
— Вы же знаете, графиня, что я всегда рад случаю засвидетельствовать вам свое почтение и выразить господину послу мою сердечную к нему привязанность; ведь мы с вами старые знакомые, граф.
— Вы очень добры, ваше высочество, что не забыли о нашем знакомстве и дали мне новый повод вспомнить о ваших милостях.
— Уверяю вас, граф, не моя вина в том, что иные воспоминания всегда живы у меня в памяти; я наделен счастливым даром не забывать того, что было у меня наиболее приятного в жизни.
— Право же, ваше высочество, это неоценимое преимущество, — заметила, улыбаясь, графиня ***.
— Не правда ли, сударыня? Вот почему спустя много лет я буду иметь удовольствие — очень надеюсь на это — напомнить вам сегодняшний день, а также вкус и редкостную изысканность, которые царят на этом балу… Ибо, скажу вам откровенно на ушко, вы одна умеете давать такие празднества.
— Монсеньор!..
— И это не все; скажите мне, господин посол, почему женщины кажутся у вас красивее, чем на других приемах?
— Потому, ваше высочество, что вы распространяете на них ту благосклонность, которую проявляете к нам.
— Разрешите не согласиться с вами, граф, мне кажется, что это полностью зависит от вашей жены.
— Не будете ли вы так добры, ваше высочество, объяснить мне этот феномен? — улыбаясь, спросила графиня.
— Все очень просто, сударыня; вы умеете принимать всех этих дам с такой безукоризненной учтивостью, с таким восхитительным радушием, вы говорите каждой из них что-нибудь такое приятное, лестное, что даже те женщины, которые не вполне… да, не вполне заслуживают столь любезных похвал, — сказал Родольф с лукавой улыбкой, — приходят в восторг от них, а те, что заслуживают таких комплиментов, бывают в не меньшем восторге из-за того, что вы сумели оценить их красоту. От этой невинной радости расцветают все лица; счастье делает привлекательными даже дурнушек, вот почему, графиня, дамы всегда кажутся у вас красивее, чем на других приемах. Уверен, что господин посол согласится со мной.
— Вы привели столько убедительных доводов в пользу своего мнения, ваше высочество, что я готов присоединиться к нему.
— Что до меня, монсеньор, я принимаю ваше объяснение с благодарностью и удовольствием, словно это правда, а не лесть, хотя и рискую стать такой же хорошенькой, как те женщины, которые не вполне, да, не вполне заслуживают похвал.