— Сколько ему лет?
— Он еще молод, сударыня.
— И красив?
— О да, красив и благороден… как его душа.
Благодарное и страстное выражение Лилии-Марии, когда она произносила эти слова, почему-то глубоко задело г-жу д’Арвиль.
Непреодолимое и необъяснимое предчувствие подсказывало ей, что речь шла о принце.
«Надзирательница была права, — думала Клеманс, — Певунья влюбилась в Родольфа… Это его имя произносила она во сне».
По какой странной случайности встретились принц и эта несчастная девушка?
Почему Родольф отправился переодетым в Сите?
Маркиза не находила ответа на эти вопросы.
Однако она вспомнила, как Сара когда-то злобно и лживо рассказывала ей о так называемых чудачествах Родольфа и его любовных похождениях… В самом деле, как объяснить, почему он вытащил из трясины порока это создание удивительной красоты и редкой душевности?
Клеманс обладала благородными качествами, но она была женщина и глубоко любила Родольфа, хотя и решилась навсегда похоронить в своем сердце эту тайну.
Не думая о том, что речь несомненно шла об одном из тех благодеяний, которые Родольф обычно совершал анонимно; не думая о том, что она, наверное, путает любовь с чувством искренней признательности; и наконец, не думая о том, что Родольф мог не заметить этого нежного чувства, маркиза, в первом порыве горечи и ревности, невольно отнеслась к Певунье как к сопернице.
Гордость ее возмутилась от того, что она краснела, что вопреки себе признавала соперницей такое жалкое и недостойное создание.
Поэтому она заговорила сухим тоном, который жестоко отличался от благожелательной доброты ее прежних слов:
— Как же случилось, мадемуазель, что ваш благодетель позволил отправить вас в тюрьму? И вообще, как вы здесь очутились?
— Боже мой, сударыня, — скромно сказала Лилия-Мария, пораженная внезапной переменой ее тона. — Я чем-нибудь вам не угодила?
— А чем вы могли мне не угодить? — высокомерно спросила маркиза.
— Мне показалось… что вы говорили со мной добрее.
— В самом деле, мадемуазель? Вы считаете, что я должна взвешивать каждое мое слово? Но поскольку я согласилась принять в вас участие… мне кажется, я имею право порасспросить вас кое о чем…
Но, едва произнеся эти жестокие слова, Клеманс тут же пожалела о них, и по многим причинам.
Прежде всего, по своему великодушию, а затем — потому что она подумала, что такая суровость к сопернице только помешает ей выведать то, что ей так хотелось бы знать.
И в самом деле, только что открытое и доверчивое лицо Певуньи сразу стало испуганным и недоверчивым.
Как цветок-недотрога при первом грубом прикосновении сворачивает свои нежные лепестки и замыкается, сердце Лилии-Марии болезненно сжалось.
Стараясь не возбуждать ее подозрений слишком резкой переменой тона, Клеманс заговорила мягко и проникновенно:
— В самом деле я не понимаю, почему ваш благодетель, которого вы так хвалите, дозволил заключить вас в тюрьму. Каким образом, после того как вы вернулись на путь истинный, вас арестовали ночью в том месте, где вам запрещено появляться? Все это, честно признаться, мне непонятно… Вы говорите о клятве, которая до сих пор запрещала вам говорить, но что эта за страшная клятва?..
— Я говорила правду.
— Я в этом уверена; достаточно увидеть вас, услышать ваш голос, чтобы понять, что вы не способны лгать. Однако в вашем случае есть нечто непонятное, таинственное, и это возбуждает и усиливает мое нетерпение и любопытство: только этим объясняется моя излишняя резкость… Ну полно, признаюсь, я виновата… у меня нет никаких прав на вашу откровенность, только искреннее желание помочь вам, но вы сами обещали рассказать мне о том, чего не говорили никому. Я очень тронута, бедное дитя мое, этим доверием, и поверьте, я его не обману. Обещаю вам свято хранить вашу тайну, если вы мне ее откроете, и обещаю сделать все возможное, чтобы вы смогли достичь вашей цели.
Благодаря этому довольно ловкому маневру, да простится нам эта банальность, г-жа д’Арвиль смогла вернуть доверие Певуньи, которую испугал ее резкий тон.
Лилия-Мария, в своей невинности, давно упрекнула себя, что неправильно поняла маркизу, чьи слова ее обидели.
— Простите меня, — сказала она Клеманс. — Я должна была сразу рассказать вам все, что вы хотели знать. Но вы спросили меня, как звали моего спасителя, и я не могла не рассказать о нем… Для меня это такое счастье!
— Тем лучше! Это только доказывает, что вы ему искренне признательны. Но по какой причине вы покинули добрых людей, у которых он вас несомненно устроил? Может быть, с этим связана ваша клятва молчания?
— Да, сударыня. Но благодаря вам я, думаю, могу теперь, не нарушая слова, успокоить моих благодетелей относительно моего исчезновения…
— Говорите, бедное дитя мое, я слушаю.
— Месяца три назад господин Родольф отвез меня на ферму в четырех или пяти лье от Парижа.
— Он сам вас туда отвез?
— Да, сам. Он поручил меня одной даме, столь же доброй, как и достойной, которую я скоро полюбила как родную мать… Она и деревенский кюре, по совету господина Родольфа, занялись моим образованием…
— А сам Родольф… он часто приезжал на ферму?
— Нет… всего три раза, пока я оставалась там.
Клеманс не смогла скрыть радостного вздоха.
— И когда он приезжал повидаться с вами, вы были… счастливы?
— О да! Для меня это было больше чем счастье… чувство признательности, преклонения, восхищения и робости.
— Вы робели?
— Да. Между ним и мною… между ним и всеми другими… было такое расстояние…
— Каков же был его титул?
— Я не знаю, был ли у него титул, сударыня.
— Но вы же говорили о расстоянии между ним и всеми остальными!
— Ах, сударыня, его возвышает над всеми его благородство, бесконечное милосердие ко всем, кто страждет… надежда и вера, которые он внушает всем. Даже самые отъявленные злодеи содрогаются, когда слышат его имя… Они страшатся его, но в то же время почитают… Но простите меня, сударыня, что я опять говорю о нем… Я должна умолкнуть. Все равно я не смогу описать вам того, на кого можно только молиться в молчании. Это все равно, что пытаться описать словами величие господа бога…
— Однако такое сравнение…
— Может быть, оно святотатственно, сударыня… Но разве можно оскорбить творца, сравнивая его с тем, кто внушил мне понятие о добре, кто поднял меня из бездны и кто, наконец, дал мне новую жизнь?
— Я не порицаю вас, дитя мое, я понимаю ваши благородные преувеличения. Но как же вы покинули эту ферму, где вы должны были жить так счастливо?
— Увы, не по доброй воле, сударыня!
— Кто же вас заставил?
— Однажды вечером, несколько дней назад, — отвечала Лилия-Мария, все еще содрогаясь от этих воспоминаний, — я возвращалась из дома нашего деревенского кюре, когда на меня набросилась злая женщина, которая мучила меня все мои детские годы… и ее сообщник, затаившиеся за поворотом овражной дороги. Они схватили меня, заткнули рот и увезли в фиакре.
— С какой же целью?
— Не знаю, сударыня. Мои похитители, я полагаю, исполняли приказ какой-то могущественной особы.
— И что же последовало за вашим похищением?
— Едва фиакр тронулся, злая женщина по прозвищу Сычиха закричала: «У меня с собой флакончик серной кислоты, сейчас оболью личико этой Певуньи, чтобы никто ее не узнал!»
— Какой ужас!.. Несчастная девочка!.. Кто же тебя спас?
— Сообщник этой женщины… слепец по прозвищу Грамотей.
— Он встал на твою защиту?
— Да, сударыня. В этот раз и еще потом. Тогда Грамотей силой заставил ее выбросить в окошко фиакра бутылочку с серной кислотой. Это было его первое доброе дело, хотя он и помогал похитить меня… Ночь была непроглядная… Часа через полтора карета остановилась, наверное, где-то на большой дороге, которая пересекает равнину Сен-Дени. Здесь нас ждал всадник. «Ну, что? — спросил он. — Она в наших руках наконец?» — «Да, в наших, — ответила Сычиха, все еще разъяренная, потому что ей помешали изуродовать меня. — Если хотите избавиться от этой крошки, есть хороший способ: я ее положу на дорогу, чтобы колеса нашей телеги проехали ей по голове… и все будет так, будто это несчастный случай!»