А потом их встречи стали все реже. Увлекшись грандиозным экспериментом в Обручевске, Стогов уже давненько не был за границей. А Иран, тоже поглощенная многочисленными научными заботами, никак не могла отважиться на путешествие в далекую Сибирь.
Они расстались. Но разделенные границами, странами и расстоянием, всегда хранили память и верность своей прекрасной, но невозможной любви.
И теперь лишь редкие письма да приветы, что посылали они друг другу, пользуясь каждым знакомым человеком, поддерживали связь между ними. То были короткие деловые письма и сухие привычно вежливые пожелания здоровья и успехов. И только им двоим было известно и понятно, что скрывалось за этими общепринятыми знаками внимания.
Стогов свято хранил свою тайну от всех, особенно ревностно оберегал ее от Игоря, не желая тревожить в сердце сына память о его матери, трагически погибшей в сорок первом году.
Память о первой горячо любимой жене Стогова была священна в доме профессора. И Михаил Павлович все никак не мог решиться открыть сыну свое новое, уже на склоне лет родившееся чувство. Он был строг к себе и потому любовь к Ирэн не раз казалась ему недостойной его слабостью.
Скрывала свои чувства к советскому профессору и Ирэн Ромадье. Но женщины все же откровенней. Да к тому же, спустя несколько месяцев после последней встречи со Стоговым, у нее родился сын, которого в память о его отце и своем единственном возлюбленном она назвала Мишелем. Как ни таилась она, но об отношениях Ирэн со Стоговым знало немало людей.
И вот болтовня захмелевшего Буржевилля совершенно случайно позволила Ронскому проникнуть в свято оберегаемую от всех тайну профессора Стогова.
Сколь ни очерствев к тому времени душой Орест Эрастович, но случайно услышанная им история любви Стогова и Ирэн потрясла его. Он не скрывал от Ирэн своего восхищения и при первом же удобном случае дал ей понять, что может быть полезен для передачи Михаилу Павловичу некоторых известий, которые не всегда можно доверить почте или тем более случайным людям.
А Ирэн в ту пору переживала тяжелые дни. Ее Мишель, ее звонкоголосый непоседа-малыш, который, еще не ведая того, одним своим присутствием помогал матери легче пережить многолетнюю разлуку с любимым, вот уже несколько недель был прикован к постели. Много бессонных ночей провела она у изголовья больного сына, минуты надежды сменялись отчаянием…
И, может быть, именно поэтому в разговоре с Ронским Ирэн была менее сдержанна, чем обычно. В своей откровенности она зашла так далеко, что даже познакомила Ореста Эрастовича с мальчиком и попросила гостя из Сибири не только передать Михаилу Павловичу письмо, но и рассказать обо всем, чему Ронский был свидетелем.
Это поручение Ирэн и привело Ореста Эрастовича в дом Стогова.
Одним из наиболее счастливых свойств разносторонней натуры Ронского являлось его умение мгновенно угадывать настроение собеседника и тотчас же находить верный тон. Так было и сейчас. Преобразившийся, сразу точно помолодевший лет на двадцать Стогов, светившийся глубоким внутренним огнем, не сводил глаз с Ронского, который с искренним восхищением говорил и об успехах Ирэн, и об ее обаянии, и о чудесном мальчике с каштановыми стоговскими волосами и строгими темно-серыми отцовскими глазами. К моменту отъезда Ронского маленькому Мишелю стало лучше, но опасность для его жизни все еще была велика.
Стогов упивался рассказом Ронского, не скрывая волнения, расспрашивал обо всем: и о болезни сына, и в какое платье была одета Ирэн, и как в первый раз увидел ее Ронский и что она спрашивала и говорила, и о многом другом, что может интересовать и волновать горячо любящего, разлученного с любимой мужчину…
Внезапное возвращение Игоря с концерта прервало их беседу, но профессор стал приглашать Ронского к себе снова и снова, чтобы поделиться теперь уже радостными вестями от Ирэн, вновь услышать знакомый во всех деталях рассказ о своей далекой, незабытой и по-прежнему дорогой семье.
Ронский был посвящен в его тайну. И хотя это было сделано помимо воли Михаила Павловича, он не мог осуждать Ирэн за ее откровенность в минуту горького отчаяния. И все, что так долго и так бережно Стогов скрывал от посторонних глаз, он теперь открывал Ронскому, открывал без утайки, радуясь и наслаждаясь, вновь переживая счастливые минуты, пережитые вдвоем с Ирэн. Аргумент Стогова в пользу такого поведения был предельно краток: если поверила Ирэн, и я обязан верить этому человеку.
Но их беседы были посвящены не только воспоминаниям Стогова. Еще до отъезда за границу Ронского все чаще стало навещать беспокойство: «На что уходит жизнь?»
И, стремясь вернуться на давно покинутый им путь, хоть поздно, но оправдать, пусть даже в малой мере, надежды, что некогда возлагали на него, Ронский впервые за много лет перечитал свою диссертацию. Да, в ней было немало смелых и интересных мыслей.
А там, далеко от дома, слушая расспросы о Стогове, Ронский впервые всерьез задумался о размахе стоговского эксперимента и впервые пожалел, что все эти годы был лишь посторонним «наблюдателем». «Был, но больше не останусь», — решил Орест Эрастович и в первый же свой визит к профессору поделился, против обыкновения робко и неуверенно, мыслями о возможных конструктивных решениях некоторых контрольно-измерительных приборов будущей термоядерной электростанции.
— Что же, это заслуживает внимания, — сказал тогда профессор.
Эта скупая похвала отозвалась в душе Ронского радостной музыкой.
Но в эти дни Орест Эрастович совершил тягчайшую свою ошибку.
С неделю назад в большой и разношерстной компании, где Ронский был завсегдатаем и душой, и с которой, несмотря на все намерения, он никак не мог порвать, зашел разговор о личной жизни некоторых известных в городе людей.
Изрядно выпивший перед этим, Орест Эрастович решил хвастнуть своей особой близостью со Стоговым, рассказал несколько занятных историй о профессоре и прозрачно намекнул, что ему в деталях известна история любви профессора Стогова к некоей заграничной даме. Вовремя спохватившись, Орест Эрастович прикусил язык и потом упорно отмалчивался от докучливых вопросов своих собеседников. Но, как выяснилось, было уже поздно…
Только под утро отправился Ронский домой. Его попутчиком оказался представительный, немного располневший мужчина, лет сорока пяти, с холеным мясистым лицом, гладко зачесанными темными волосами и слегка прищуренными, иронически поблескивавшими глазами.
Ронский видел своего спутника впервые. Он помнил, что в начале вечера хозяйка дома отрекомендовала представительного мужчину художником Владимиром Георгиевичем Дюковым.
Теперь Ронский и Дюков неторопливо шли по пустынным улицам, наслаждаясь прохладой, игрой утренних красок на еще темном небе, ароматами таежного разнотравья, доносимыми ветром с лесистых гор. Разговаривали, лениво перебирая впечатления шумного вечера.
Прощаясь на перекрестке улиц, Дюков задержал в своей руке руку Ронского, и, играя бархатистым голосом, как бы вскользь сказал:
— Хотел я вас, Орест Эрастович, попросить об одной услуге, да мы с вами слишком мало знакомы, боюсь, истолкуете, как навязчивость.
— Что за церемонии? Сочту за честь быть вам полезным! — рассыпался Ронский.
— Видите ли, — пояснил Дюков, — история Стогова, о которой вы, Орест Эрастович, сегодня намекнули, во всей компании не явилась секретом только для меня одного. Дело в том, что всего десять дней назад я вернулся из туристской поездки за границу. Там я совершенно случайно встретился с госпожой Ромадье. Узнав, что я из Крутогорска, она засыпала меня вопросами о профессоре Стогове. Не будучи с ним знаком, я, естественно, мог лишь крайне мало удовлетворить ее любопытство. Но она прониклась доверием ко мне и направила со мной письмо профессору, взяв с меня клятву, что я непременно вручу его адресату. И вот теперь, Орест Эрастович, я в крайне затруднительном положении: направлять письмо по почте неудобно, я не сдержу слова, данного профессору Ромадье, кроме того, оно может случайно попасть в руки Игоря, что, как вы понимаете, нежелательно. Просто зайти на квартиру к профессору не могу, так как Стогов со мной незнаком, и, если я заговорю с ним на эту тему, он может счесть меня либо шантажистом, либо кем-нибудь похуже. К тому же он крайне замкнут и щепетилен в выборе знакомств, так что встретить его в обществе, в котором я принят, надежды нет. Рассчитывать на встречу в служебном кабинете профессора Стогова тоже не приходится, туда меня попросту не пустят.