Гости беспрерывно ели и разговаривали.
Во время бесед мужчины то и дело возносили молитвы. У каждого в руке были четки – из пластика или камней – для того, чтобы ровно тридцать три раза повторить: «Алла акбар» – «Аллах всемогущ».
Если гости являлись утром, то нескончаемая церемония прощания начиналась к полудню. Уже облачившись в уличную одежду, они целовали друг друга на прощание и делали несколько шагов к входной двери, тут они задерживались поболтать, опять целовались и опять делали несколько шагов, и снова – разговоры, крики, плач, объятия еще минут на тридцать—сорок пять, а то и на час. Казалось, здесь никто никуда не спешит.
Наконец они уходили, ибо в послеполуденные часы должна была неукоснительно соблюдаться сиеста – как из-за жары, так и из-за строгого расписания молитв.
Если гости являлись к ужину, они засиживались допоздна, так как каждый раз приходилось дожидаться, когда вернется с работы Баба Хаджи – чего раньше десяти никогда не бывало, – он усаживался за трапезу с мужчинами в пижамах и женщинами, укутанными в чадру.
В доме я обычно ходила с непокрытой головой, однако присутствие некоторых гостей обязывало к соблюдению мусульманских ритуалов. Однажды вечером неожиданно нагрянули гости, Амех Бозорг влетела к нам в комнату, швырнула мне черную чадру и что-то рявкнула Махмуди.
– Быстро надевай, – велел он. – В доме гости. Среди них человек в тюрбане.
«Человек в тюрбане» значит мулла масджида – мечети. В иерархии христианского духовенства его можно сравнить со священником или пастором. По халату (под названием абба), напоминавшему скорее плащ, и по классическому головному убору, от которого и пошло это название – «человек в тюрбане», его можно сразу отличить от рядовых иранцев – в обычных костюмах или спортивных куртках и с непокрытой головой. «Человек в тюрбане» пользуется колоссальным уважением.
Воспротивиться требованию Махмуди я никак не могла – пришлось укутаться в чадру, но тут я с ужасом обнаружила, что от нее исходит отвратительный запах. Кусок покрывала, приходившийся на нижнюю часть лица, заскоруз от засохшей слюны. В доме я не видела ни носовых платков, ни салфеток. Вместо них женщины пользовались чадрой – это я успела заметить. Вонь была омерзительной.
«Человека в тюрбане» звали Ага Мараши. Его жена приходилась родной сестрой Баба Хаджи. Кроме того, он был каким-то дальним родственником Махмуди. Опираясь на трость ручной работы, он нетвердой походкой вошел в гостиную, пригибаясь под собственным весом – никак не меньше трехсот фунтов. Он медленно опустился на пол, постанывая от напряжения. Не в состоянии скрестить ноги, он просто раскинул их в стороны и наклонился вперед. Живот под черным одеянием свисал до полу. Зухра проворно поднесла ему поднос с сигаретами для почетных гостей.
– Чаю мне, – резко приказал он, прикуривая одну сигарету от другой.
Он кашлял и шумно, с хрипом дышал, не утруждаясь прикрывать рот.
Чай был мгновенно подан. Ага Мараши зачерпнул полную ложку сахара, всыпал его в свой эстакон, затянулся, прокашлялся и добавил вторую.
– Я буду твоим пациентом, – заявил он Махмуди. – Мне надо лечиться от диабета.
Я все никак не могла определить, что было отвратительнее – заскорузлая от слюны чадра, под которой я тщательно скрывала лицо, или «человек в тюрбане», ради которого меня обязали в нее замотаться.
Я, старательно сдерживая рвотные позывы, должна была высидеть до конца. Как только гости ушли, я сдернула с себя чадру и сказала Махмуди, сколь мерзкой была исходившая от нее вонь.
– Женщины в нее сморкались.
– Это неправда. Не выдумывай.
– На, убедись сам.
Только осмотрев покрывало, он понял, что я не преувеличиваю. Интересно, что это творится с Махмуди? – недоумевала я. Неужели он так простодушен, что, погрузившись в мир детства, не замечает очевидных вещей?
В течение первых нескольких дней мы с Махтаб проводили время главным образом в спальне, выходя оттуда лишь для того, чтобы встретить новых гостей. По крайней мере у себя в комнате мы могли сидеть не на полу, а на кровати. Махтаб играла с кроликом или со мной. Нам было скучно, жарко и тоскливо.
Ежедневно во второй половине дня по иранскому телевидению передают выпуски последних известий на английском языке. Когда Махмуди сказал мне об этом, я с нетерпением стала ждать этих передач – не столько ради информации как таковой, сколько ради того, чтобы послушать родной язык. Передачи начинались около 16.30 и продолжались пятнадцать-двадцать минут. Это зависело от ведущего.
Первый блок новостей был неизменно посвящен войне с Ираком. Каждый день торжественно сообщалось о числе понесенных Ираком потерь, однако о потерях иранцев не говорилось ни слова. Всякий раз в выпуск вставлялись кадры кинохроники – одержимые юноши и девушки отправляются на священную войну (юноши – сражаться, девушки – готовить еду и выпекать хлеб, что вообще-то считалось мужским делом), засим следовал патриотический призыв добровольно вступать в армию. После этого шел пятиминутный блок новостей о Ливане, поскольку ливанские шииты – мощное крыло исламистов – пользуются поддержкой Ирана и страстно преданы аятолле Хомейни; выпуск завершала трехминутная сводка новостей из-за рубежа, во время которой Америку обязательно поливали грязью. Американцы, как мухи, мрут от СПИДа. Число разводов в Америке превышает всякие разумные пределы. Если Военно-воздушные силы Ирака бомбили какой-нибудь танкер в Персидском заливе, то обязательно по наущению американцев.
Эта «клюква» мне быстро надоела. Если таковы передачи на английском, то чем же средства массовой информации пичкают иранцев на фарси?
Саид Салям Годжи, которого мы называли Баба Хаджи, был загадочной личностью. Он редко бывал дома и почти никогда не разговаривал с членами семьи, кроме как призывая их на молитву или читая им суры из Корана, тем не менее его влияние чувствовалось во всем. Когда рано утром, после многочасовой молитвы, надев свой неизменный серый костюм в пятнах от пота, он уходил из дому, вознося хвалу Аллаху и перебирая четки, в воздухе оставалась его железная воля. Весь день, пока он чередовал свои дела с посещениями мечети, в Доме висела его тяжелая, мрачная аура. Его отец был «человеком в тюрбане». Брат недавно погиб в Ираке смертью мученика. Всегда памятуя о своем выдающемся происхождении, он держался с отрешенным видом человека, осознающего собственное превосходство над другими.
По окончании долгого дня, состоявшего из работы и молитв, Баба Хаджи возвращался домой, и начиналась суматоха. Около десяти часов слышался звук открывающихся ворот, что служило сигналом к действию. Раздавался чей-нибудь возглас: «Баба Хаджи!», и эта весть разносилась по всему дому. Зухра и ее младшая сестра Фереште в течение дня носили русари, но перед появлением отца быстро меняли их на чадру.
Примерно на пятый день нашего пребывания в доме Баба Хаджи Махмуди сказал мне:
– Ты должна надевать в доме чадру или по крайней мере русари.
– Нет, – ответила я. – И ты, и Маммаль уверяли меня, что дома я могу оставаться с непокрытой головой. Они поймут, потому что я американка, – вот ваши слова.
– Баба Хаджи на тебя сердится. Мы все-таки находимся в его доме.
Это прозвучало отнюдь не как просьба. В голосе Махмуди слышались властные нотки, почти угроза. Эта черта его характера была мне хорошо знакома, и я всегда восставала против нее. Но здесь он был в своей стране, в своей среде. У меня же не было выбора, но всякий раз, когда я обматывалась ненавистным шарфом, чтобы предстать перед Баба Хаджи, я говорила себе: скоро мы вернемся в Мичиган, на мою родину, к моим близким.
Поведение Амех Бозорг становилось все менее сердечным. Она высказала Махмуди свое неудовольствие по поводу нашей глупой американской привычки ежедневно принимать душ. Накануне нашего приезда она посетила хамум – общественную баню – для совершения ритуала, занимающего целый день. С тех пор она ни разу не мылась и, похоже, в обозримом будущем не собиралась этого делать. Она, как и все ее семейство, не меняла грязную одежду, невзирая на чудовищную жару.